33 мгновенья счастья. Записки немцев о приключениях в Питере
Шрифт:
Как раз тогда, когда тот, кто говорил, что он Михаил, стал лить ей на низ живота мятный соус с шафраном и счистил с ее бедра сочащуюся кожурку, проснулась Танюшина страсть. Она мотала головой из стороны в сторону. Ее громкое дыхание подстегивало необычных официантов. Над ее животом они особо потрудились. На него с большой высоты, специально, чтобы посильнее брызгало, было вылито целое блюдо. Но пиком были, конечно, груди, которых они не могли всласть натрогаться и нагладиться и твердостью которых не уставали восхищаться. На ступни пошло фрикасе, на колени — омлет с сыром, сырники они набили ей между бедрами и между икрами, а сверху полили квасом. Лоно было нафаршировано жареной курицей и грибами, живот покрыт слоями из яичницы, селедки и вермишелевой запеканки, к которой полагалась
Снова и снова обхватывая ножки стола, будто ища идеальной опоры, Танюша потянулась. У нее вырвался ликующий вопль, когда те трое стали слизывать с нее еду, вгрызаясь кто в селедку, кто в сырник. При этом, растягивая удовольствие, они пели с набитым ртом известный гимн: «Железнодорожные рельсы!.. И насыпь!.. И стрелки сигнал! Как в глину размытую поезд — слетел, низвергаясь со шпал».
С кельнерским подобострастием одну руку с перекинутой салфеткой они держали за спиной. Все, кроме Евгения, у которого, видно, плохие зубы, хорошо управлялись со своим делом. Валентин набросился на пельмени со сметаной, жадно хватая их с Танюшиной правой груди. Егор же, напротив, лакомился сырниками между бедер, и ему надо было согласовывать свои действия с Кибоком, который — с другой стороны стола всасывал галушки и тыквенно-яблочную запеканку с левого бедра. Иногда они менялись местами, советовали друг другу непременно попробовать еще что-нибудь с той или другой части тела.
А тот, кого они впоследствии будут называть только Тимуром, вдруг стал сосать ее правый сосок, ухватил его между резцами — и вгрызся в него. Танюша вскрикнула несколько раз, спина ее выгнулась вверх, но руками она продолжала крепко держаться за ножки стола. Успенский, все больше выпрямляясь, продолжал рвать и кусать… Наконец удалось. Чехуспехов вырвал весь сосок и проглотил целиком. Кадык его дернулся. Танюшин голос звучал мягко и мечтательно, я даже не мог понять, скулит она или поет.
Каждый, ободренный тем, что сотворил Лепашин, набравшись наконец храбрости, приступил к делу. Когда проглядывал чисто вылизанный кусочек тела, все трое вгрызались в него. Ни разу они не воспользовались руками. Особенно желанны были бедра, а более всего, конечно, их нежные внутренние части, так что Пьер и Ярослав то и дело стукались лбами. Их отбрасывало назад друг от друга, но через мгновение они еще решительнее бросались на эти лакомые кусочки, словно конкурируя друг с другом. Их челюсти проделывали напряженнейшую работу. «Картина разбитых вагонов!.. Картина несчастных людей!..» — продолжали они свою песню.
Танюша давно уже больше не сдерживалась, стонала и материлась, что было мочи, когда трое слишком долго жевали, или промокали салфеткой рот, лоб, или медлили, выбирая место, во что бы им еще вцепиться зубами. Танюша помогала тем троим, поворачиваясь то на один, то на другой бок, и, если удавалось, охотно приподнимала или подтягивала ноги. Но ни разу не ослабила хватку, которой сама себя как бы приковала к столу.
Танюша умерла самое позднее в тот момент, когда тот, кто настаивал, что он Палермо, вцепившись три-че- тыре раза, зубами вырвал сердце, дико вращая головой, оборвал артерии и вены и с битком набитым ртом стал остервенело жевать — прямо-таки кровавая сцена. Между тем среди двух других произошла небольшая свара, собственно, единственное разногласие между ними,
Радиобудильник показывал 10.12, когда те трое окончательно отвалились, выпачканные с головы до ног, не говоря уж о столе, поле и стенах. На их полотенцах не оставалось ни одного чистого местечка, чтобы вытереть рот. И тут они один за другим исчезли. Костодаев закрыл за собой дверь.
Все происходило как нечто само собой разумеющееся, настолько естественно, что мы успели как-то привыкнуть к этому, признаться, неаппетитному зрелищу и без всякого волнения смотрели на выпотрошенное тело, над которым в кровавой луже торчали ребра и возвышались остатки внутренностей. Только Танюшины ступни с покрытыми лаком ногтями и голова остались целы после этой странной трапезы — глаза закрыты, губы расслабленно улыбались. Она была уже в лучшем мире.
Уйти из бани № 43 мы не решались. И взяться за уборку тоже не могли — слишком устали. Вместо этого мы принялись за оставшиеся в духовке куриные окорочка и шашлыки, приготовленные еще Георгием. В довершение всего мы поиграли от скуки в карты. Около половины двенадцатого легли спать в кухне на полу. Хотя Георгий и не храпел, я не мог уснуть. В тайной надежде, что те трое незаметно исчезли, я уже за полночь прислушался на всякий случай у двери бассейна.
Не слышно было ни одного звука, даже хлюпанья сливной трубы. Но в гардеробе все еще висели их вещи. Воняло пивом. Шура убежал с Профессором и Исусом, и правильно сделал. Я направился назад к бассейну, раздумывая, будить или не будить Георгия Михайловича, — если бы я только это сделал! Сейчас я просто проклинаю свою нерешительность. Человек всегда задним умом силен.
Так или иначе, я вошел один и никого не обнаружил. Те трое уж всяко должны были сидеть в бане — невероятно даже представить себе!
Стараясь не шаркать, я осторожно подкрался к деревянной двери. Но как ни вслушивался, не услышал ни малейшего шороха.
Обо всем последующем меня уже столько раз заставляли рассказывать, что я сыт по горло. А сколько раз меня пытались поймать на слове, всячески намекали на Георгия — однако же в моих показаниях не только не было противоречий, но я ответил буквально на все вопросы и без колебаний сказал все, что считал нужным, потому что это чистая правда. Во что же, кроме правды, прикажете верить?
Жар был что надо и сухой. На деревянных скамьях лежали Максимов и Бурляков, а между ними на полу лицом к стене — Егорыч. Они, видно, дремали. Я осторожно поднялся выше. Прежде чем я заметил пистолеты у них в руках, мне бросилось в глаза, как блестят их тела. Ну наконец-то они вспотели!
Я повернул назад, все время начеку, чтобы вмиг броситься на пол, как только услышу хоть малейший шум. Даже когда я закрыл за собой дверь, я все еще не мог распрямиться. Георгий меж тем проснулся и в тревоге дожидался меня, что ему, правда, не мешало выковыривать из шашлыков на шампурах лук и сало. Ничего нового, сказал я. Нам было не до разговоров, и мы снова завалились спать.
Разбудила нас уже милиция. Когда уносили тех троих, на полу и на скамейках, где они лежали, остались темные контуры тел.
И меня обвиняют в убийстве! Мне нечего добавить к сказанному в доказательство абсурдности этого утверждения. Только вот еще что: кто из нас вообще был в состоянии спасти тех троих? Вот этот-то довод и стоит разрабатывать как основной.
Я утверждаю, что рассказал все, что знал, по совести. Ответственному лицу, в чьи руки попадет мое письмо, я обещаю полное возмещение всех расходов и оплату всех усилий, необходимых для моего оправдания.
С совершеннейшим к вам уважением, Иван Дмитрич Липатченко, дважды активист, беспартийный, директор бани № 43.
Это письмо было анонимно передано мне в сентябре 1993 года через редакцию газеты «Привет, Петербург!». Баня № 43 в Фонарном переулке с июля по октябрь 1993 года была закрыта на ремонт. Как выяснилось, до февраля директором работал действительно И. Д. Липатченко. Однако мои попытки расследования в бане натолкнулись на стену молчания. Я узнал только, что Георгий Михайлович погиб весной в автокатастрофе.