Благодарение. Предел
Шрифт:
С дубинкой через плечо, придерживая на боку сумку с медикаментами и книгой, Иван вылез из лугов на взгорье, стороной обошел Ольгу, потянул к отаре.
Кружил Иван со своим овечьим стадом неподалеку от усадьбы совхоза. То на горячем ветру с горы, то с луговины, то с опушки березовой рощи наводил подзорную трубу (подарок Мефодия) на домик под зеленой крышей — не появится ли в окошке Ольга. После экзаменов в сельскохозяйственном техникуме девка отдыхала у бабки.
Изводила Ивана самому ему неведомая-вина перед Ольгой. «Ничего же я не домогаюсь у тебя,
Нижние ветви березы, обмакнутые в прохладную тень, едва шевелили листвою, а надломленная на солнцепеке ветка, увядая, томительно пахла веником над самой головой Ивана.
Красный от зноя и кумыса, он гонял метелкой щавеля комаров со своей шеи и рано засквозившей прогалины в мягких русых волосах.
Сила Сауров бурдюками привозил Ивану кумыс. За неделю залоснились пьяноватым румянцем их лица.
Сауров спал на копне свежей травы, голяком, в одних трусах, раскинув сильные ноги и руки. Мог спать стоя, на коне сидя, и дыхания не слышно было, думалось, не помер ли.
Поначалу казался он Ивану простым, как сама степь. Потом в простоте стали проступать какие-то свои сложности.
Лошадей в косяке не пересчитывал, но сразу с одного взгляда обнаруживал нехватку. У других рябило в глазах даже от полусотни лошадей, особенно если косяк рассыпался, спускаясь к водопою. Надо было записывать, пересчитывать, загоняя на баз; лошади закреплялись в их сознании цифрами, и клеймили их номерами.
Для Силы каждая лошадь была наособицу мастью с оттенками ее, ногами, шеей, хвостом, спиною, шагом, глазами, ржанием.
«Живет вольно. Да и умрет, наверно, легко. Как вызревший колос сникнет. И поплачут только отец и мачеха, да вот еще я буду горевать». Иван все плотнее приживался душой к этому парню. Потешала его наивная похвальба Анны, мачехи Саурова: ни у кого в округе нет таких кудрей, как у Силантия, — в семь колец завивался желто-рыжий волос.
Встретится Сила, улыбается, и на заветренном загорелом лице блестят зубы так весело, что Иван и сам начинал улыбаться.
Парни повзрослее считали Саурова приятелем, он ходил с ними по осенним вечеринкам, месил черноземную грязь на темных широких улицах. Под свист и всхлипывание мокрого ветра сидел за столом в теплой накуренной избе до кочетиного, тусклого на прозимке пения, хотя сам не пил и не курил. Слушал речи и байки, чуть приоткрыв румяные губы, иногда смущая наивным, на грани негаданной улыбки, выражением глаз, больших, диковатых, с зеленым отливом.
Нравилось Ивану, что Сила не играл с девками, среди них проходил, как в молодом лозняке, отстраняя ветки, и тут же забывал их. В какую сторону-высоту прорастет его жизнь? Неизвестно. Как вот тот однолеток-дубок, все еще не решивший, куда гнать ветви, ощупывая синеву.
Кобыла дергала из-под головы Саурова траву, роняя былинки на грудь его. Для лошади он такой же свой, как ее жеребенок, лежащий у ног парня, и, наверное, как багряно-желтый пес, дрыхнувший пластом чуть поодаль. Никогда ни лошадь, ни жеребенок не наступят на Силу, хоть валяется он иной раз в их ногах. Если его нет, они волнуются, увидят его —
Внезапно открылось Ивану, будто подсказал кто, — с ним-то и можно поговорить о своей хвори. Все равно что ветру, безмолвной степи поплачешься, припадая устами к трещинке в земле, — не помогут, зато не смутят любопытством. Бесполезность, облегчающая душу.
Сауров встал, посмотрел на солнце, походил вокруг лошади, выбирая клещуков из хвоста и гривы. Потом сел, обхватив руками колени. Пес потерся лбом о руку Силы, сел рядом. Оба глядели куда-то за реку, просто так глядели, потому что есть глаза. Чиркнул сизым крылом по пепельно-знойному небу ястреб — моргнули оба враз — пес и Сила, и опять глаза их дремотно процеживали зеленые всплески вековечных трав, по которым паслись дойные кобылы, лоснясь сытными боками.
— Сила, что бы ты стал делать, если бы понравилась тебе девка?
— А кто?
— Ну, скажем, Олька.
— Иноходка Олька?
— Как то есть иноходка?
— Поспешает иноходью с подсевом. А что? Ничего девка, если бы из мужских штанов вытряхнулась. Не занята пока. Нагуливается. Дурачится.
— На каникулах, что ж делать-то ей?!
Белесые переливались волны вызревшего ковыля, солончаковые выкругляши отсвечивали на солнце. Вилась в травах дорога от рощи до речки. Тугокрылыми взмахами заиграл ветер между степью и небом.
На сурчине сизо вкипел орел в синеву, потрошил перепела. Набив зоб, вытер горбатый клюв о клеклую землю. Из кустов бобовника прянула лисица. Но орел взмыл, разметав крыльями перепелиный пух.
— Жалко мне ее, Сила, Ольку-то.
— Да за что жалеть ее? Вон какая кобылица-озорница… Мало ли таких?!
«Как все просто для него», — раздражаясь однообразием и покоем парнишки, думал Иван с тайной горькой усладой, что для него-то, Ивана, если женщина — то одна, если чувства — то чисты и до гробовой доски, если человек — то прекрасен.
— Сила… Что за человек, по-твоему, Мефодий Елисеевич?
— Аль не знаешь своего батю-отчима? Слыхал я, будто он, если зайдет в избу, не выгонишь. Спать надо ложиться, а он все сидит, не моргает. А уж если ему приглянется твоя жена, отдай сразу от греха. Мудрый дед один сказывал мне: обвык Елисеич пастись около смирных… Жизнь свою закругляет, мало витков осталось… — Сила сжал плечо Ивана, понизил голос: — Погляди-ка, мой верный Накат знает свой час, потрусил к дубу поиграться. На что хочешь поспорю — не догадаешься, с кем он играет у дупла. Подкрадемся с подветренной ложбины, увидишь чудо природы. Ну? Только никому не проговорись…