Былое и думы. Части 1–5
Шрифт:
Меня особенно сердили тогда две меры, которые прилагали не только Сазонов, но и вообще русские к оценке людей. Строгость, обращенная на своих, превращалась в культ и поклонение перед французскими знаменитостями. Досадно было видеть, как наши пасовали перед этими матадорами краснобайства, забрасывавшими их словами, фразами и общими местами, сказанными с vitesse acc'eler'ee [742] . И чем смиреннее держали себя русские, чем больше они краснели и старались скрывать их невежество (как делают нежные родители и самолюбивые мужья), тем больше те ломались и важничали перед гиперборейскими Анахарсисами {793} .
742
возрастающею
Сазонов, любивший еще в России студентом окружать себя двором разных посредственностей, слушавших и слушавшихся его, был и здесь окружен всякими скудными умом и телом лаццарони литературной Киайи{794}, поденщиками журнальной барщины, ветошниками фельетонов, вроде тощего Жюльвекура, полуповрежденного Тардифа де Мело, неизвестного, но великого поэта Буэ; в его хоре были и ограниченнейшие поляки из товянщизны, и тупоумнейшие немцы из атеизма. Как он не скучал с ними — это его секрет; он даже ко мне ходил почти всегда с одним или с двумя понятыми из хора, несмотря на то что я с ними всегда скучал и не скрывал этого. Поэтому-то особенно странно поражало, что он сам становился в положение Жюльвекура в отношении к Маррастам, Риберолям и даже к меньшим знаменитостям.
Все это не совсем понятно для современных посетителей Парижа. Никак не надобно забывать, что настоящий Париж — не настоящий, а новый.
Сделавшись каким-то сводным городом всего света, Париж перестал быть городом по преимуществу французским. Прежде в нем была вся Франция и «ничего разве ее»; теперь в нем вся Европа да еще две Америки, но его самого меньше; он расплылся в своем звании мирового отеля, караван-сарая и потерял свою самобытную личность, внушавшую горячую любовь и жгучую ненависть, уважение без границ и отвращение без пределов.
Само собою разумеется, что отношение иностранцев к новому Парижу изменилось. Союзные войска, ставшие на биваках на Place de la R'evolution {795} , знали, что они взяли чужой город. Кочующий турист считает Париж своим, он его покупает, жуирует им и очень хорошо знает, что он нужен Парижу и что старый Вавилон обстроился, окрасился, побелился не для себя, а для него.
В 1847 году я еще застал прежний Париж, к тому же Париж с поднятым пульсом, допевавший Беранжеровы песни с припевом: «Vive la r'eforme!» [743] , невзначай переменявшимся в «Vive la R'epublique!» [744] . Русские продолжали тогда жить в Париже с вечно присущим чувством сознания и благодарности провидению (и исправному взысканию оброков), что они живут в нем, что они гуляют в Palais Royal’e и ходят aux Francais [745] . Они откровенно поклонялись львам и львицам всех родов — знаменитым докторам и танцовщицам, зубному лекарю Дезирабоду, сумасшедшему «Мапа» и всем литературным шарлатанам и политическим фокусникам.
743
Да здравствует реформа! (франц.) — Ред.
744
Да здравствует республика! (франц.) — Ред.
745
во «Французскую комедию» (франц.). — Ред.
Я ненавижу систему дерзости pr'em'edit'ee, которая у нас в моде. Я в ней узнаю все родовые черты прежнего, офицерского, помещичьего дантизма, ухарства, переложенные на нравы Васильевского острова и линий его. Но не надобно забывать, что и клиентизм наш перед западными авторитетами шел из той же казармы, из той же канцелярии, из той же передней — только в другие двери, а именно обращенные к барину, начальнику и командиру. В нашей бедности поклонения чему б то ни было, кроме грубой силы и ее знамений — звезд и чинов, потребность иметь нравственную табель о рангах очень понятна, но зато перед кем и кем не стояли в умилении лучшие из наших соотечественников? Даже перед Вердером и Руге, этими великими бездарностями гегелизма{796}. От немцев можно сделать заключение, что делалось перед французами, перед людьми действительно замечательными, перед Пьером Леру, например, или перед самой Жорж Санд…
Каюсь, что и я сначала был увлечен и думал, что поговорить
Месяца через три после моего приезда в Париж я начал крепко нападать на это чинопочитание, и именно в пущий разгар моей оппозиции случился спор по поводу Белинского. Бакунин, с обыкновенным добродушием своим, сам вполовину соглашался и хохотал, но Сазонов надулся и продолжал меня считать профаном в практически-политических вопросах. Вскоре я его убедил еще больше в этом.
Февральская революция была для него полнейшим торжеством: знакомые фельетонисты заняли правительственные места, троны качались, их поддерживали поэты и доктора. Немецкие князьки спрашивали совета и помощи у вчера гонимых журналистов и профессоров. Либералы учили их, как крепче нахлобучить узенькие коронки, чтоб их не снесло поднявшейся вьюгой. Сазонов писал ко мне в Рим письмо за письмом и звал домой, в Париж, в единую и нераздельную республику.
Возвращаясь из Италии, я застал Сазонова озабоченным. Бакунина не было, он уже уехал поднимать западных славян.
— Неужели, — сказал мне Сазонов при первом свидании, — ты не видишь, что наше время пришло?
— То есть как?
— Русское правительство в impass’e [746] .
— Что же случилось, не провозглашена ли республика в Петропавловской крепости?
— Entendons nous [747] , я не думаю, чтоб у нас завтра было двадцать четвертое февраля. Нет, но общественное мнение, но наплыв либеральных идей, разбитая на части Австрия, Пруссия с конституцией заставят подумать людей, окружающих Зимний дворец. Меньше нельзя сделать, как октроировать [748] какую-нибудь конституцию, un simulacre de charte [749] , ну, и при этом, — прибавил он с некоторой торжественностью, — при этом необходимо либеральное, образованное, умеющее говорить современным языком министерство. Думал ли ты об этом?
746
в тупике (франц.). — Ред.
747
Постараемся понять друг друга (франц.) — Ред.
748
даровать (от франц. octroyer). — Ред.
749
подобие конституции (франц.). — Ред.
— Нет.
— Чудак, где же они возьмут образованных министров?
— Как не найти, если б было нужно; но мне кажется, они их искать не будут.
— Теперь этот скептицизм неуместен, история совершается, и притом очень быстро. Подумай, — правительство поневоле обратится к нам.
Я посмотрел на него, желая знать, что он, шутит или нет. У него лицо было серьезно, несколько поднято в цвете и нервно от волнения.
— Так-таки просто к нам?
— Ну, то есть лично ли к нам или к нашему кругу, все равно, — да ты подумай еще раз, к кому же они сунутся?
— Ты какую берешь портфель?
— Напрасно смеешься. Это наше несчастие, что мы не умеем ни пользоваться обстоятельствами, ni se faire valoir; [750] ты все думаешь о статейках, статейки хорошее дело, но теперь другое время, и один день во власти важнее целого тома.
Сазонов с сожалением смотрел на мою непрактичность и наконец нашел людей меньше скептических, уверовавших в близкое пришествие его министерства. В конце 1848 года два-три немца-рефюжье очень постоянно посещали небольшие вечера, устроенные Сазоновым у себя. В их числе был австрийский лейтенант {798} , отличившийся как начальник штаба при Месенгаузере. Раз, выходя часа в два ночи по проливному дождю и вспомнив, что от rue Blanche до quartier Latin не то чтоб было чересчур близко, офицер роптал на свою судьбу.
750
ни заставить ценить себя (франц.). — Ред.