Былое и думы.(Предисловие В.Путинцева)
Шрифт:
Мы расстались большими друзьями. Меня несколько удивило, что я не видел ни одной женщины, ни старухи, ни девочки, да и ни одного молодого человека. Впрочем, это было в рабочую пору. Замечательно и то, что на таком редком для них празднике не был приглашен пастор.
Я им это поставил в большую заслугу. Пастор непременно испортил бы все, сказал бы глупую проповедь и с своим чинным благочестием похож был бы на муху в стакане с вином, которую непременно надобно вынуть, чтоб пить с удовольствием.
Наконец, мы снова уселись в небольшую коляску, или, вернее, линейку, канцлера, завезли префекта в Мора и покатились в Фрибург. Небо было покрыто тучами, меня клонил сон и кружилось в голове. Я усиливался не спать. «Неужели это их вино?» — думал я с некоторым презрением к самому себе… Канцлер лукаво улыбался, а потом сам задремал; дождь стал накрапывать, я покрылся
— Что, — спрашивал меня хозяин, — видно, наше простое, крестьянское вино не то, что французское?
— Да неужели мы приехали? — спрашивал я, выходя весь мокрый из линейки.
— Это не так мудрено, — заметил канцлер, — а вот что мудрено, что вы проспали грозу, какой давно не бывало. Неужели вы ничего не слыхали?
— Ничего.
Потом я узнал, что простые швейцарские вины, вовсе не крепкие на вкус, получают с летами большую силу и особенно действуют на непривычных. Канцлер нарочно мне не сказал этого. К тому же, если б он и сказал, я не стал бы отказываться от добродушного угощения крестьян, от их тостов и еще менее не стал бы церемонно мочить губы и ломаться. Что я хорошо поступил, доказывается тем, что через год, проездом из Берна в Женеву, я встретил на одной станции моратского префекта. (411)
— Знаете ли вы, — сказал он мне, — чем вы заслужили особенную популярность наших шательцев?
— Нет.
— Они до сих пор рассказывают с гордым самодовольствием, как новый согражданин, выпивши их вина, проспал грозу и доехал, не зная как, от Мора до Фрибурга, под проливным дождем.
Итак, вот каким образом я сделался свободным гражданином Швейцарской конфедерации и напился пьян шательским вином! [610]
ГЛАВА ХLI
610
Не могу не прибавить, что именно этот лист мне пришлось поправлять в Фрибургс и в том же Zoringer Hofe. И хозяин все тот же, с видом действительного хозяина, и столовая, где я сидел с Сазоновым в 1851 году, — та же, и комната, в которой через год я писал свое завещание, делая исполнителем его Карла Фогта, и этот лист, напомнивший столько подробностей… Пятнадцать лег! Невольно, безотчетно берет страх… 14 октября 1866. (Прим. А. И. Герцена.)
Вслед за июньскими баррикадами пали и типографские станки. Испуганные публицисты приумолкли. Один старец Ламенне приподнялся мрачной тенью судьи, проклял — герцога Альбу июньских дней — Каваньяка и его товарищей и мрачно сказал народу: «А ты молчи, ты слишком беден, чтобы иметь право на слово!»
Когда первый страх осадного положения миновал и журналы снова стали оживать, они взамен насилия встретили готовый арсенал юридических кляуз и судейских уловок. Началась старая травля, par force [611] редакторов, — травля, в которой отличались министры Людовика-Филиппа. Уловка ее состоит в уничтожении залога рядом процессов, оканчивающихся всякий раз тюрьмой и денежной пенею. Пеня берется из залога; пока залог не дополнен — нельзя издавать журнал, как он пополнится — новый процесс. Игра эта всегда успешна, потому что судебная власть во всех политических преследованиях действует заодно с правительством. (412)
611
Здесь: принуждение (франц).
Ледрю-Рюллен сначала, потом полковник Фрапполл как представитель мацциниевской партии заплатили большие деньги, но не спасли «Реформу». Все резкие органы социализма и республики были убиты этим средством. В том числе, и в самом начале, Прудонов «Le Representant du Peuple», потом его же «Le Peuple». Прежде чем оканчивался один процесс, начинался другой,
Одного из редакторов, помнится
«Laddition, sil vous plait?» [612] — ему в самом деле накопилось лет десять тюрьмы и тысяч пятьдесят штрафу.
Прудон был под судом, когда журнал его остановился после 13 июня. Национальная гвардия ворвалась в этот день в его типографию, сломала станки, разбросала буквы, как бы подтверждая именем вооруженных мещан, что во Франции настает период высшего насилия и полицейского самовластья.
Неукротимый гладиатор, упрямый безансонский мужик не хотел положить оружия и тотчас затеял издавать новый журнал: «La Voix du Peuple». Надобно было достать двадцать четыре тысячи франков для залога. Э. Жирарден был не прочь их дать, но Прудону не хотелось быть в зависимости от него, и Сазонов предложил мне внести залог.
612
«Сколько с меня всего?» (франц.).
Я был многим обязан Прудону в моем развитии и, подумавши несколько, согласился, хотя и знал, что залога не надолго станет.
Чтение Прудона, как чтение Гегеля, дает особый прием, оттачивает оружие, дает не результаты, а средства. Прудон — по преимуществу диалектик, контро-верзист [613] социальных вопросов. Французы в нем ищут эксперименталиста и, не находя ни сметы фаланстера, ни икарийской управы благочиния, пожимают плечами и кладут книгу в сторону.
613
спорщик (от лат. controversia).
Прудон, конечно, виноват, поставив в своих «Противоречиях» эпиграфом: «Destruam et aedificabo»; [614] (413) гила его не в создании, а в критике существующего. Но эту ошибку делали спокон века все, ломавшие старое:
человеку одно разрушение противно; когда он прини- мается ломать, какой-нибудь идеал будущей постройки невольно бродит в его голове, хотя иной раз это песня каменщика, разбирающего стену.
В большей части социальных сочинений важны не идеалы, которые почти всегда или недосягаемы в настоящем, или сводятся на какое-нибудь одностороннее решение, а то, что, достигая до них, становится вопросом.Социализм касается не только того, что было решено прежним эмпирически-религиозным бытом, но и того, что прошло через сознание односторонней науки; не только до юридических выводов, основанных на традиционном законодательстве, но и до выводов политической экономии. Он встречается с рациональным бытом эпохи гарантий и мещанского экономического устройства как с своей непосредственностью, точно так, как политическая экономия относилась к теократически-феодальному государству.
614
«Разрушу и воздвигну» (лат).
В этом отрицании, в этом улетучивании старого общественного быта—страшнаясила Прудона; он такой же поэт диалектики, как Гегель—с той разницей, что один держится на покойной выси научного движения, а другой втолкнут в сумятицу народных волнений, в рукопашный бой партий.
Прудоном начинается новый ряд французских мыслителей. Его сочинения составляют переворот не только в истории социализма, но и в истории французской логики. В диалектической дюжести своей он сильнее и свободнее самых талантливых французов. Люди чистые и умные, как Пьер Леру и Консидеран, не понимают ни его точки отправления, ни его метода. Они привыкли играть вперед подтасованными идеями, ходить в известном наряде, по торной дороге к знакомым местам. Прудон часто ломится целиком, не боясь помять чего-нибудь по пути, не жалея ни раздавить, что попадется, ни зайти слишком далеко. У него нет ни той чувствительности, ни того риторического, революционного целомудрия, которое у французов заменяет протестантский пиетизм… Оттого он и остается одиноким между своими, более пугая, чем убеждая своей силой, (414)