Целомудрие
Шрифт:
— А вы, кузина, за последние годы очень постарели.
Кузина Лина, не ожидавшая дерзости, смутилась, а Эмма посмотрела на Павла непроницаемым взглядом.
— Верхом вы ездите? — спросила она, поднявшись.
— Нет, не катаюсь. — На мгновение восьмикласснику нестерпимо захотелось солгать, но он выдержал характер.
— Очень жаль, — ответила Эмма Евгеньевна и добавила, улыбнувшись: — А впрочем, мы будем рады, если вы заглянете к нам. И я… — она опять непроницаемо и словно иронически поглядела на гимназиста, — и муж.
— Уж непременно
— Едва ли! — озлобленно крикнул ей вслед Павел. — Я не вещь, чтобы меня привозить.
Положительно эта толстая девчонка имела отвратительный характер.
И едва лишь он сказал эту фразу, как в ушах его прозвенел смех, отравляющий, насмешливый и в то же время милый.
— Так не приедете? — спросила Эмма Евгеньевна, опять при прощании задержав руку Павлика. — Никогда в жизни? — Она опять засмеялась. — До самой смерти?..
Ударив лошадь хлыстом, она уже неслась по полю, и вуаль ее веяла сверкающим облаком.
— Невежа! — крикнула на него Лина. — Разве так разговаривают с дамами? Медведь! — Она поскакала за Эммой. — Волчонок! Семинарист!
— Дура! — во весь голос послал ей и Павлик и, сломав пополам удилище, швырнул ей вслед. — Кадушка! Идиотка!
Это называлось первой встречей любящих родственников. Все воскресенье было испорчено. «Ну и черт с ними, по крайней мере, больше не покажутся», — решил он.
Но он жестоко ошибся, и самое стыдное было в том, что выяснилось это так нежданно, что не растеряться мог бы разве каменный истукан.
Среди следующей недели, в пятницу или субботу, когда Павлик после прогулки на базар за карамелью вернулся домой, за чайным столом на террасе он увидел целое общество и среди других Эмму Евгеньевну, кузину Лину и маленького толстого человека с нафабренными усами, в гражданском кителе, с крестом под кадыком. Тетка Анфа, по воспитанию благоговевшая перед всякими чиновниками, казалась на седьмом небе от счастья и так вращалась со своими услугами, что пол террасы скрипел и дрожал.
— Александр Карлович! — визгливо кричала она и подвигала вазы и тарелки. — Вы эту булочку скушайте. Она с миндальком!
Александр Карлович благодарил и вежливо кушал, когда Павлик подошел к столу. Он был бледен и растерян, и не только потому, что приехали те, с кем он поссорился, но и оттого, что разом, мгновенно он догадался, что этот круглый, упитанный человек и есть муж Эммы Евгеньевны.
«Такая красивая — и такой муж!» — молнией сверкнуло в его мозгу. Он воображал себе мужа ее высоким, черноволосым, с золотыми эполетами, со шрамом на щеке (непременно со шрамом, полученным в битве), с орлиным носом и густыми бровями; сидел же перед ним лысый, розовый, точно отпоенный молоком, чиновник, кругленький, рыхлый, с двойным подбородком и маленьким, словно детским, носом, ущемленным пенсне. «Такая красавица — и ты!» — еще раз безмолвно крикнул в нем кто-то, а тут проклятая карамель просыпалась из пакетика, и, не зная,
Все засмеялись, и громче всех анафемская кузина. Она так завизжала, точно ей перерезали горло. На глазах ее всплыли слезы, она топала ногами и кричала:
— Карамель просыпал! Вот так кавалер!
Павлик поднялся весь бледный и проговорил грубо, смотря в упор, с неожиданно явившимся спокойствием:
— Ну да, просыпал карамель и поднял. Только всего.
На несколько мгновений все опешили, и только визгливый голос тетки спас положение:
— Александр Карлович, ведь это Павлик, Лизочкин сынок.
Чиновник поднялся и раскланялся вежливо.
— Александр Драйс, — сказал он.
Теперь все уже было сказано. Все. Приниженный, точно разбитый, подошел к Эмме Евгеньевне Павлик и холодно коснулся ее руки. Затем он уже без злобы — при чем здесь злоба? — поздоровался с Линой и молча придвинул себе чашку чая. Синие глаза любопытно и притаенно следили за ним. Он чувствовал это, несмотря на то что веки его были опущены на скатерть: фосфоресцировали эти необыкновенные глаза.
«Как могла она, как могла…» — стояло неотвязно меж сердцем и горлом.
Раз, отвечая на вопрос сановника, он поднял взгляд. Синие глаза смотрели на него снова притаенно и жутко.
Говорили о лете, о гимназии, о малине, о службе, о башкирах и охоте, о верховой езде.
— Павел Александрович не ездит верхом, — сказала между прочим Эмма Евгеньевна.
Ее муж поднял брови, точно услышал что-то невероятное; Павлик заметил, что он часто поднимал брови по пустякам: услышит ли цену на малину или про грозу в горах…
— Очень жаль, что вы не ездите, — сказал Павлу Александр Карлович, — мы проектируем пикник в горы, в Шабарду, за малиной, и отлично бы прокатились.
— Все равно мы поедем в экипаже, — вмешалась тетка Анфиса. — Александр Карлович нас приглашает…
— Я не поеду, — сказал Павел тихо и упрямо, и опять прокатился по нему, опаляя сердце, синий электрический свет.
Толстая тетка замахала руками.
— Что ты, что ты, — визгливо закричала она. — Да как же это можно? Да мы при папочке… Даже я еду с Лизочкой, а ты?..
— Я не поеду, — еще глуше проговорил Павлик, бледнея.
Тетка опять запротестовала, но неожиданно в дело вмешался тот серебряный или хрустальный неотразимый голос:
— Не беспокойтесь, Анфиса Николаевна, он поедет, мы уговорим, упросим, он дамам не откажет…
Опасно и хрупко взметнулось сердце. Ничего нельзя было сказать. Конечно, он не поедет, он ни за что не поедет, но говорить не следовало: обнажалось каждым звуком что-то тайное, неведомое, что из всех сил следовало скрывать.
И под эти думы отлично прокатывался опрощавший все, делавший важное обыденным и безопасным голос тетки:
— Боже мой, Александр Карлович, наш папочка с вашим папочкой… Я думала, вы давно уж министром… и что наш уезд…