Черная женщина
Шрифт:
– Ты прав!
– сказал князь, вставая.
– Поедем.
Молодые люди, взяв друг друга под руки, вышли из саду и сели в карету.
– К сестрице!
– сказал князь.
– К Алевтине Михайловне!
– закричал лакей, вскочил на запятки, и карета помчалась к Таврическому саду.
Князь в карете молчал по-прежнему. Приятелю это вскоре наскучило.
– Если б я не знал тебя с младенчества, если б не бил свидетелем твоей задумчивости в корпусе, то подумал бы, что ты влюблен, милый князь! Брось, сделай дружбу, этот обычай. Ты часто приводишь в смущение всех друзой и знакомых. Посреди шумного общества, в кругу веселых товарищей ты вдруг умолкнешь, задумаешься, не видишь, не слышишь ничего. В корпусе думали мы, что ты размышляешь о дифференциалах и интегралах. Но вот я воротился после пятилетней разлуки и опять нахожу тебя букою и философом, как прозвали тебя в детстве товарищи.
– Что делать, Хвалынский, - отвечал князь, - никто не волен в своем нраве, когда нрав этот получил направление с первых дней его жизни. Ты знаешь, что младенчество мое протекло среди ужасных происшествий, что я в детстве был очевидцем таких явлений, каких иной во всю жизнь не встретит, потом осиротел, остался одинок и изныл бы душою, если б не сохранила меня дружба. Она вспыхнула в наших сердцах в одну секунду, когда нас привезли в корпус, к генералу Пурпуру, тебя - изо Пскова, меня - из Симбирска. Помнишь ли?
– Помню, помню!
– сказал Хвалынский с чувством.
– Как усладительны эти воспоминания! Течением времени они во мне отчасти изгладились, но ты, вижу, памятливее меня. Когда ты говоришь о времени нашего детства, прошедшее воскресает в душе моей, и мне кажется, что я, как прежде, хожу с тобою по корпусному саду в кофейном камзольчике, потом в голубом, а наконец и в мундире. Продолжай, продолжай, любезный князь!
– И мне эти воспоминания несказанно приятны. Ты один привязывал меня к жизни. Казалось бы, что пылкий, ветреный, шумливый Хвалынский не может быть другом угрюмому, молчаливому, подчас и несносному Кемскому, но не так было на деле: ты был резов, но чувствителен, смел и неугомонен с другими товарищами со мною уступчив, тих и нежен. Кровати наши стояли рядом. Помнишь ли, как я однажды в испуге от сновидения вскочил с постели и, конечно, больно бы ушибся, если б ты не схватил и не удержал меня?
– Помню! Помню! Ты был бледен, дрожал и, глядя ужасными глазами в угол комнаты, кричал: вот она! Вот черная женщина! Страшно, как вспомню!
– И мне страшно: в эту самую ночь скончался батюшка.
– Что ты? Вот этого я не помню! Странно! И в эту ночь тебе так причудилось? Поди же, толкуй с философами! А право, я думаю, в человеке есть что-то такое, чего не разгадали мудрецы, да вряд ли и впредь разгадают.
– Точно, - сказал князь Кемский, сжав руку своего друга, - есть, наверное есть; только не все это видят, не все этому верят.
– А ты веришь?
– спросил Хвалынский с любопытством.
– Уверен!
– отвечал князь.
– Причин не знаю, самых явлений растолковать не умею, но они существуют. Мысль ли это, облеченная воображением в видимые формы, затаившееся ли в душе воспоминание былого случая, которое в памяти рассудка исчезло, только есть видения, представляющиеся не внешнему, а внутреннему нашему зрению в виде существ действительных. Есть! Есть!
– И ты говоришь об этом так утвердительно?
– сказал Хвалынский в недоумении.
– Я почитаю это одною догадкою.
– Догадкою!
– отвечал князь, улыбнувшись.
– Догадкою! Когда я говорю тебе, что такие видения бывают, что мне представляются они часто, и не без причины!
– Да отчего же именно тебе, и тебе одному? Я, например, никогда не видал ничего подобного; разве, бывало, иногда на походе, в Польше, после хорошего обеда, причудится какая-нибудь глупость.
– Понимаю, - сказал князь, - эти призраки дымок виноградного жару. Я говорю о другом: случаются видения наяву, когда человек обладает всем рассудком и всеми чувствами. И эти явления имеют связь с его душевными движениями, прошедшими, настоящими и будущими. Ты говоришь: отчего не всем видятся эти призраки? А я спрошу: отчего не всем нравятся, не всем понятны музыка, живопись и другие выражения наших внутренних ощу7щений? Образование, обучение для этого не нужны: надобно особенное устроение души и ее органов. Одного учат музыке весь век, а он ничего в ней не слышит и не чувствует, в другом при первом звуке мелодии, родной с его душою, возникают ощущения, дотоле неведомые. Так и с голосом духовного мира: он внятен только тому, кто одарен способностью его слышать.
Князь умолк и задумался по-прежнему. Лицо его пылало; глаза сверкали. Хвалынский смотрел на него с изумлением: он никогда не видал своего друга в таком исступленном положении, хотел просить подробнейшего объяснения, но в это время карета остановилась у подъезда, отворились дверцы, и оба друга вышли.
II
Мы знаем, что молодые друзья приехали к сестре одного из них.
Алевтина Михайловна, не родная сестра князя Кемского, была дочь храброго генерала Астионова, убитого в первую турецкую войну. Матушка ее, Прасковья Андреевна, сочеталась вторым браком с вдовцом, князем Кемским, у которого был один сын, герой нашей повести, и вскоре, как говорится, схоронила и второго мужа. Дочь ее Алевтина воспитывалась у ней в доме; пасынок, князь Алексей Кемский, - в кадетском корпусе. Он был моложе сведенной сестры двумя годами, и, когда он едва выходил из отрочества, Алевтина блистала уже на всех балах и праздниках. Генерал Астионов прожил почти все свое имение на службе, но князь Кемский оставил четыре тысячи душ, назначив попечительницею своему сыну его мачеху и объявив падчерицу свою наследницею имения и фамилии князей Кемских, если б сын его умер бездетным. Почему князь нежно любил вторую жену свою? Нельзя сказать; разве если примем правило: кого боишься, того и любишь. Она умела овладеть умом и волею слабого старика и заставила его написать завещание в пользу дочери, уверив, что из любви к нему отказала в руке своей миллионщику, который хотел, женясь на ней, записать все имение Алевтине. Между тем, молодые лета, цветущее здоровье и крепкое сложение Алексея Кемского тревожили мачеху.
– Бедное дитя!
– говорила она, вздыхая.
– Все мир да мир; выйдет в службу, а отличиться нет случая. Я обещала покойнику, князь Федору, непременно заставить сына пойти в военную службу, а теперь не знаю, в прок ли это ему будет. Ну, что за военная служба в мирное время? Бедный мальчик! А он так и рвется, как бы положить живот за государыню и отечество. Подойдет к портрету моего покойника, Михаилы Федосеича, да по часам глаз не сводит с георгиевского креста - такая военная натура!
Княгиня Прасковья Андреевна, которой в то время было уже за шестьдесят лет, могла служить живым примером тому, что для проложения себе тропинки в мире не нужно иметь ни блистательного ума, ни отличного воспитания и что эти качества очень хорошо могут быть заменены постоянством в преследовании своей цели, сметливостью, хитростью и лицемерием. Она воспитана была по старине, грамоте знала плохо, ничего в жизни не читала, по-французски говорила только: бон-жур и бон-суар, ан-шанте и дезеспуар, а между тем умела найти себе двух хороших мужей, воспользоваться в свете блистательным именем одного, княжеством и богатством другого. Видя очень хорошо, чего недостает ей самой, она старалась заменить эти недостатки воспитанием своей любезной Алевтины, единственной наследницы ее умственных и нравственных качеств. Алевтина получила образование светское: говорила по-французски и по-италиански, как уроженка Орлеана или Флоренции, танцевала как четвертая грация, играла на фортепиано и на арфе, пела как соловей, рисовала без помощи и поправок учителя. Природа украсила ее всеми своими дарами. Дочь маленькой, сухой, горбатой Прасковьи Андреевны была высока ростом, статна, грациозна, можно сказать, величественна. Большие черные глаза беспрекословно повиновались ее расчетам и, как храбрые воины, в нападении на врага исполняли долг
– люди, ее окружавшие, даже те, которые имели с нею отношения независимые, не близкие, были как будто заколдованы этим тоном, повелительным и не допускающим противоречий; знали, что на сердце у ней совсем не то, что на языке; видели ее поступки, нимало не сходные с словами - и молчали, покорялись ей, изредка только позволяя себе заметить кое-что об этом страшилище добродетели. Под руководством хитрой матери, пользуясь и действуя своими дарами, природными и приобретенными, Алевтина, холодная и бессердная, не могла не сделать хорошей партии. К тому же должно прибавить, что княгиня управляла в звании опекунши всем имением своего пасынка и пользовалась его доходами, как собственными, называла его деревни и дома своими и провозглашала дочь свою наследницею четырех тысяч душ. Эти прелести, эти добродетели, эти души пленили сердца многих. Алевтина могла выбрать любого. Она долго колебалась, рассчитывала и наконец подала руку пятидесятидвухлетнему генерал-поручику Элимову. Все изумились: девятнадцатилетняя, блистательная, светская девица выходит замуж за старика! Но она знала, что делает. Муж чиновный, в александровской ленте, кандидат в генерал-губернаторы, представлял великолепную перспективу ее властолюбию. Элимов же, с своей стороны, рассчитывал, что ей достанется великолепное имение, которым пользуется ее матушка. Красота, ум, таланты Алевтины не умножали ее достоинств в глазах жениха; нрав крутой, повелительный их не уменьшал. Элимов был выведен в люди слепым случаем, прожил небольшое свое имение и решился поправить состояние браком. Оба ошиблись в своих расчетах: Алевтина, вскоре по вступлении в замужество, увидела, что муж ее человек ничтожный и по уму и в свете. Его принимали в домах, приглашали на обеды и вечера, но он везде играл роль самую посредственную, и не было никакой надежды, чтоб он когда-либо мог возвыситься службою. Это открытие привело было молодую жену в отчаяние, но она утешилась мыслию, что нет такой вещи в свете, которой нельзя было бы поправить терпением, постоянством и умом, и решилась пользоваться настоящим. Элимов, с своей стороны, узнал, также после свадьбы, что только малая часть имения князя Кемского достается жене его и что истинный наследник жив и воспитывается в корпусе. Не трудно понять, что последовало за этими открытиями: объяснения, ссоры, упреки, остуда. Высокопарные фразы Алевтины, возгласы о добродетели и бескорыстии не действовали на жесткую душу Элимова: он насмехался над ее нравоучением и красноречием, ездил в английский клоб, играл до глубокой ночи в вист - и проигрывал, сколько было возможно. Одно должно сказать в похвалу ему: узнав, что у Алевтины есть брат, сирота, он поспешил навестить его в корпусе и, нимало не помышляя о том, что этот молодой человек препятствует ему поправить свое состояние, приласкал его, впоследствии полюбил искренно и всегда защищал бесприютного сироту от явных и скрытных нападений своей жены и тещи. Элимов был человек необразованный и не слишком нежный, но в военной службе напитался праводушием и доброжелательством к ближнему: он женился по расчету, но никогда, по расчету, не обидел бы своего шурина. Шесть лет протекло в этом браке. Элимов получил приказание ехать к армии, стоявшей тогда в Польше. Он охотно поскакал под пули, чтоб отдохнуть от беспрерывной домашней перепалки, и чрез месяц пришло известие, что он убит в сражении. Алевтина увидела себя вдовою на двадцать шестом году, с тремя детьми. Все церемонии, обычные при таких случаях, исполнены были во всей точности: при получении письма, в котором адъютант покойного, капитан фон Драк, с достодолжным чинопочитанием извещал ее превосходительство о постигшей ее и отечество потере, она упала в обморок; очнулась, при помощи домашнего доктора, чрез четверть часа; велела пустить себе кровь и слегла в постелю. Чрез три дня, когда поспел глубокий траур, вышла она из спальни и начала велеречиво толковать о бренности жизни человеческой, о бессмертии души, о награде на том свете, об отечестве, о сладости умереть на поле брани и так далее. Печаль ее прошла скорее траурного года. Она очутилась вновь на свободе еще молодою и красавицею. Многие из прежних вздыхателей бросились искать руки ее. Она слушала их рассказы о сердечных страданиях, глядела на небо и утирала слезу.
– Кто возьмет за себя бедную вдову с тремя сиротами? Не те нынче времена!
– говорила она.
III
В то время, с которого мы начали рассказ, исполнился год по кончине генерала Элимова.
Когда князь Кемский вышел из кареты, очутилось у подъезда несколько человек слуг. Все они с искренним усердием, без низкого раболепства, приветствовали своего доброго барина: они видели в нем истинного наследника господ своих; чувствовали, что, поступив под его законную власть, отдохнут от попечительства добродетельных барынь. Князь Алексей, поздоровавшись с добрыми людьми, порасспросив кое о чем стариков, взошел на лестницу. Хвалынский, поискав лорнетом, нет ли в этой толпе представительниц прекрасного пола, последовал за своим другом.
Молодые люди вошли в гостиную. На софе, перед круглым столиком, сидела княгиня Прасковья Андреевна, маленькая, сухощавая старушка в простом белом платье, в старушечьем чепчике с крыльями, и вязала сетку на палочке. Подле нее, на вышитых подушках, лежали две гнусные моськи. Над софою висели два портрета: Михаила Федоровича Астионова, в армейском мундире, и супруги его, в высокой прическе семидесятых годов: на портрете она сохранила свою умильную улыбку; в руке у ней был пестрый тюльпан. Вокруг портретов висело около двадцати фамильных силуэтов. Комната убрана была в старинном вкусе: в бортах стенной живописи извивались арабески, в которых гнездились небывалые в природе птицы. Посреди комнаты висела большая люстра с гранеными стеклышками. Мебели простого дерева, выкрашенные белою краскою с синими каемками, на спинках стульев нарисованы цветы. Окна украшены белыми миткалевыми занавесками. Под зеркалами, в золотых рамах, стояли белые мраморные столики на деревянных вызолоченных ножках, на столиках фарфоровые вазы с душистыми травами. На уступе изразчатого камина представлялась в лицах эклога Александра Сумарокова: фарфоровый пастушок млел у ног фарфоровой пастушки. На аркадскую сцепу смотрели сбоку два китайские урода.