Дети семьи Зингер
Шрифт:
Разумеется, эти размышления Шимона о Двойре в действительности были замаскированной самокритикой писательницы. Зная себя, Эстер понимала, что сбегать от реальности в любовную связь — не в ее характере (и не в характере ее лирической героини). Поэтому Шимон был изгнан со страниц романа, чтобы освободить пространство для дальнейшей эволюции главной героини; правда, его кровожадность несколько смягчилась под влиянием чувства к Двойре. «А что, если мы откажемся от террора как главного инструмента классовой борьбы и станем действовать силой убеждения?» — рассуждает он вслух в присутствии недоумевающей Бейлки. Парадоксальным образом любовь, которой так жаждала Эстер, значительно ослабила ее творческую энергию, а ведь писательство, в сущности, было ее единственным средством спрятаться от реальности. Как ни странно, вдохновение вернулось к Эстер благодаря тоскливой рутине навязанного ей брака.
Эстер, так же как и ее героиня, позволила выдать себя замуж. «История сватовства [в романе] — автобиографический эпизод», — писал сын Эстер Морис Карр [51] . Как это случилось? Как могла она, свободомыслящая
51
Из письма автору.
Прежде чем мама успевала ей ответить, сестра разражалась хохотом и падала в обморок, но она всегда делала это осторожно, чтобы не ушибиться. Она обмирала, потам начинала моргать и улыбалась. И хотя все это походило на притворство, было в нем что-то чудовищно реальное [52] .
Так же неоднозначно выглядело и психосоматическое заболевание Двойры, проявившееся прямо перед свадьбой, как будто ее подсознание давало ей последний шанс передумать. В чем бы ни была причина, боли в области сердца были непритворными, как и последовавший нервный срыв. Нееврейский доктор рекомендовал отложить дату свадьбы, но сват настоял на том, что лучше обратиться за советом к цадику.
52
Эта цитата, как и две последующие, относится к той части «Папиного домашнего суда», которая не была переведена на русский и не вошла в цитируемое издание. — Примеч. ред.
«Все-таки дошло до этого, — думала Двойра по пути к жениху. — Им все же удалось прибрать ее к рукам, и теперь они распоряжаются ей как им вздумается, будто она — труп. А между тем она жива и все чувствует». Именно в этом — а не в неудачном романе с Шимоном — заключалась ее истинная трагедия: женщина в западне между Просвещением и Традицией. Когда настал решающий момент, Эстер не нашла в себе непреклонности, присущей ее братьям; ей не хватило отваги, чтобы постоять за свои убеждения и за свой талант. Выйдя замуж, девушка похоронила себя заживо. Живя с бестолковым мужем («Мой отец был шлемиль» [53] , — говорил Морис Карр), окруженная его родичами — которых она терпеть не могла, — Двойра чем дальше, тем больше уходила в себя, пока не начала терять контроль над собой и не ощутила «первый вкус безумия, чистого безумия». В финальной сцене романа, действие которой происходит в 1914 году, Бериш сообщает жене о начавшейся войне, но та никак не реагирует, ей уже все равно. Башевис вспоминал о золотой цепочке, которую его сестра получила в подарок от будущего свекра. Такое же украшение отец жениха вручил и Двойре: по ее телу пробежала дрожь «от прикосновения холодного металла и мысли о том, что такой вот цепью, наверное, можно надежно связать самую злобную собаку». Горести и тяготы договорного брака описаны в романе так ярко, что заставляют усомниться в искренности Башевиса — странно, что он не отнесся всерьез к сестриной мечте о любви, что не разглядел в золотой цепочке зловещей символики. Еще более странно его реакция выглядит, если вспомнить концовку книги «Папин домашний суд»: юный Башевис с нетерпением ожидает, когда его посетит «то смятение, которое писатели называют „любовью“…» — непонятно, почему он отказывал собственной сестре в точно таком же общечеловеческом желании. Просвещение не спасло Эстер, у нее не хватило решимости перекусить золотую цепь. Еврейская традиция вскормила братьев Зингер, дав им интеллектуальные и моральные силы для того, чтобы впоследствии отказаться от нее; но их сестру эта традиция задушила.
53
Шлемиль — «недотепа, неудачник» (ставшее нарицательным имя героя «Удивительной истории Петера Шлемиля» А. Шамиссо). — Примеч. ред.
Эстер в своем романе была слишком занята чувствами Двойры, чтобы уделять внимание раввинской деятельности Аврома-Бера в Варшаве. А вот в книге Башевиса «Папин домашний суд» должность Пинхоса-Мендла была центральной темой повествования. Вот как он говорит об этом в авторском предисловии:
Это рассказ о моей семье и о раввинском суде — вещах,
Однако к концу книги становится очевидной горькая ирония ситуации: то, что Пинхос-Мендл был одновременно отцом семейства и раввином, поначалу объединило семью и суд, но в итоге привело к распаду и того и другого. Отвергнув религиозный авторитет своего отца, Башевис фактически поставил под сомнение и его роль как родителя. По мере того как развивается повествование, религию вытесняет философия, а Пинхоса-Мендла замещает фигура Иешуа. В конце книги Башевис, с воодушевлением ожидая «того смятения, которое писатели называют любовью», попадает в сети самых коварных врагов отца — светских писателей. Словно чувствуя свою вину перед ним и пытаясь оправдаться, Башевис показывает, насколько отец и сам любил книги. Во время Первой мировой войны, в период великих невзгод, Пинхос-Мендл получил неожиданное наследство. Но вместо того чтобы употребить его на насущные нужды семьи, он решил опубликовать свою рукопись, посвященную клятвам. Башевис заключает:
Сейчас мне кажется, что отец вел себя как любой писатель, который хочет увидеть свои работы опубликованными. Из всего, что он написал, в свет вышел лишь один тонкий томик. По мнению отца, ничто так высоко не ценится Всевышним, как издание религиозной книги, поскольку это побуждает и самого автора, и других людей к изучению Торы.
Трактаты Пинхоса-Мендла, впрочем, были бесконечно далеки от тех книг, которые читал Башевис. Его страстью была Гаскала, еврейское Просвещение. Она представляла собой пограничье между еврейским и нееврейским мирами, где человеку приходилось выбирать между уделом раввина и уделом писателя.
Иешуа стал первым, кто пересек эту границу. «В нашей семье он был старшим мальчиком, а я — малюткой, — говорил Башевис. — И поскольку он был высоким и, на мой взгляд, красивым (да и другие тоже так считали), да еще и умным, я восхищался им более, чем кем-либо другим. Даже больше, чем родителями. Родители есть родители. Отец был раввином, а Иешуа — мужчиной». Противопоставление «раввина» и «мужчины» важно, ибо оно предвосхищает один из центральных конфликтов в произведениях Башевиса. В авторском предисловии к черновому варианту сборника рассказов «Старая любовь» [54] он писал: «Единственная надежда человечества — это любовь, во всех ее формах и проявлениях, — источником же их всех является любовь к Богу». Однако в опубликованной версии эта фраза претерпела изменения: «Единственная надежда человечества — это любовь во всех ее формах и проявлениях, источником же их всех является любовь к жизни…» Это и есть тот выбор, который стоял перед Башевисом: между Богом и жизнью, между раввином и писателем, между биологическим отцом и духовным наставником. В интервью «Encounter» Башевис вспоминал, как спорили между собой его отец и брат. Сам он всегда принимал сторону Иешуа.
54
Isaac Bashevis Singer. Old Love. New York: Farrar, Straus & Giroux. 1979.
Его устами говорила логика, и я, маленький мальчик, думал: «А ведь он прав». Я никогда не посмел бы сказать это вслух, но я так чувствовал <…> Каждое его слово было для меня бомбой, настоящим взрывом моего духовного мира. Родителям нечего было ему ответить <…> И через некоторое время мой брат нашел в себе мужество избавиться от длинного лапсердака и облачиться в европейскую одежду — она шла ему куда больше.
Сам Иешуа описал это кратко: «В возрасте восемнадцати лет я решил, что не хочу становиться раввином, и забросил свои занятия теологией. Я хотел получить современное образование и начал с того, что периодически брал уроки у недорогих частных преподавателей, параллельно зарабатывая себе на жизнь чем придется» [55] . Он уже не жил дома, а навестить родителей приходил гладко выбритым и в современной одежде. Когда началась Первая мировая война, его призвали в царскую армию. «Отец стыдился моего брата, чувствовал себя униженным, — писал Башевис, — и иногда так сердился, что выгонял его из дома. Тем не менее перспектива потерять сына убитым на фронте его не прельщала». Тогда Пинхос-Мендл попытался уговорить сына, чтобы тот нанес себе увечье и таким образом избежал военной службы. Иешуа отказался, ответив, что среди евреев и без того достаточно калек. «Все евреи — это один большой горбун…» — добавил он. В мемуарах Башевис вспоминал об этом так:
55
Israel Joshua Singer // Twentieth-Century Authors. New York, 1956 (ed. S. J. Kunitz, H. Haycraft).
Сторонник Гаскалы, он выражался резко и предельно ясно, язвил несмотря на неоднозначность своих взглядов. Трудно было понять, какой именно позиции он придерживался. Он был против религиозности, но вместе с тем осознавал недостатки светского мировоззрения. Разве не мирские амбиции привели к этой войне? Симпатизируя социализму, он все же был слишком большим скептиком, чтобы питать социалистическую веру в человечество. Отец подытожил взгляды моего брата формулой «Ни этого мира, ни грядущего…»