Диалоги (май 2003 г.)
Шрифт:
В.М. Полосатая, напоминает одежду арестанта.
А.Г. В общем, да.
В.М. Так что вы правы, вы правы в некоторой степени.
А.Г. Или, знаете (это маленькое отступление) как я шучу о жизни, хотя мне всё время говорят, что это не моя шутка. Жизнь – полосатая, как зебра. Но, я говорю, подождите, дальше будет интереснее. Белая полоска, чёрная полоска, задница, белая полоска, чёрная полоска… Так вот не всё одна задница. Были и белые полоски – или я ошибаюсь? Ну, скажем, тот же самый покой и воля вместо счастья. Это ведь всё-таки утешение.
В.М.
А.Г. Давайте.
В.М. Если она не покажется вам доводом, тогда я попробую эту цитату разжижить своими комментариями. У него есть стихотворение, одно из последних, называется «Из Пиндемонти», я могу его либо целиком прочитать, я его помню, либо кусок.
А.Г. Конечно, цитируйте целиком.
В.М. Оно мне очень нравится. Потому что в нём (я предварю его) как раз есть ответ и на ваш вопрос, притом что есть что-то утешительное – в этом мире, где человека никто не ждёт и где он, в сущности, обречён. На что он обречён? Он обречён на смерть. Ни на что больше. Есть крепостное право, нет крепостного права – это не меняет фундаментальной проблемы человеческого существования в изображении русской литературы. Это старая проблема. Античные мудрецы об этом думали. Но русская литература придала этому характер, так сказать, обыденности и каждодневности. Так вот, это стихотворение.
Не дорого ценю я громкие права
От коих не одна кружится голова.
Я не ропщу о том, что отказали боги
Мне в сладкой участи оспоривать налоги,
Или мешать царям друг с другом воевать;
И мало горя мне, свободно ли печать
Морочить олухов, иль чуткая цензура
В журнальных замыслах стесняет балагура.
Всё это, видите ль, слова, слова, слова.
Иные, лучшие мне дороги права;
Иная, лучшая потребна мне свобода:
Зависеть от царя, зависеть от народа –
Не всё ли нам равно? Бог с ними.
Никому
Отчёта не давать, Себе лишь самому
Служить и угождать; для власти, для ливреи
Не гнуть, ни совести, ни помыслов, ни шеи;
По прихоти своей скитаться здесь и там,
Дивясь божественной природы красотам,
И пред созданьями искусств и вдохновенья
Трепеща радостно в восторгах умиленья,
Вот счастье! вот права…
Есть, есть счастье, как же нет! Счастье заключается в том, чтобы я реализовал то, что матерью-природой тайком от меня в меня заложено, и я живу, узнавая, что же я такое есть.
А.Г. Но ведь это очень опасный путь. Это Пушкин может себе позволить, а Лермонтов уже не может, потому что у него свобода мгновенно обращается неприкаянностью. Потому что…
В.М. А вы как думали!
А.Г. Я никак не думал. Я вас слушаю.
В.М. Конечно, «я по прихоти своей скитаюсь», но ведь финал известен… Как примирить этот известный финал с тем богатством, что в меня матерью-природой, которая на самом деле не мать, а мачеха, заложено? Что ж она нам голову морочит? Столько заложила в нас и к чему? К гробовой плите всё сводится?
А.Г. Если бы только к гробовой плите. Здесь самую жирную точку, на мой взгляд, в этой абсолютной философии безысходности, в прямом смысле этого слова, в бегании белки по кругу, поставил Блок в «Ночь, улица, фонарь, аптека».
В.М.
А.Г. Вот там уже абсолютная безысходность. Там нет выхода даже в послесмертие. «Умрёшь – начнёшь опять сначала, и повторится всё, как встарь: ночь, ледяная рябь канала, аптека, улица, фонарь».
В.М. Разумеется. И это, так сказать, один из завершающих аккордов того, о чём мы с вами говорили. Не скрывается от человека его жребий. Человек не может быть счастлив. О счастье говорить просто стыдно.
А.Г. Вот тут я вынужден вам…
В.М. Какое счастье!
А.Г. Не то, что противоречить, нет…
В.М. Притом, что счастье есть. Есть счастье.
А.Г. Я, читая ваши книги, может быть, пропустил, а, может быть, вы это сознательно…
В.М. А, может быть, я не написал.
А.Г. …нигде не цитируете Лескова. Он не является фактом русской литературы?
В.М. Это грандиозный писатель. Я бы даже так сказал: до тех пор, пока Лесков существует, можно не принимать законов о русском языке.
А.Г. Ну хорошо. Но вот «Соборяне»…
В.М. «Соборяне» замечательный роман.
А.Г. Там же есть выход? Там есть выход в том, что смерть не оказывается той самой непреодолимой точкой, которая отделяет эту жизнь от той, а есть некое служение, которое простирается за эту точку.
В.М. Вы знаете что? Вы правы. Вы правы, как бывает всегда прав человек, который приводит пример. Я в таком случае вам тоже пример приведу. У него есть рассказ «Овцебык», ранний его рассказ. Причём «Овцебык» замечателен тем, что он даёт там абсолютно, насколько я знаю, неисследованную проблему религиозного народничества. О революционном народничестве мы знаем. А вот о религиозном народничестве мы ничего не знаем.
Там изображён некий персонаж, живущий по Евангелию и считающий, что то, что написано в Евангелии, чему учил Христос – это надо буквально исполнять в жизни. Он так и живёт. Потом ему приходит в голову мысль: как же, вот он живёт по Евангелию, а масса тёмных, невежественных крестьян не знают счастья евангельских истин. Он бросает свою эту жизнь и идёт крестьянам проповедовать евангельские истины. Они принимают его за дурачка. И говорят ему: ну ещё расскажи нам, ну ещё расскажи. Он всё сносит спокойно. И в конце концов он не выдерживает этой страшной косности и вешается на осине.
А.Г. Начав с Христа, заканчивает Иудой. Понятно. Предаёт так или иначе то, что он начал.
В.М. Нет, он не предаёт. Он не может этого сделать. Он видит, что никак не достучаться до этих заскорузлых сердец.
А.Г. В семантике Лескова вешаться на осине – это абсолютная аллюзия Иуды.
В.М. Может быть, не на осине – я не помню. Я не утверждаю. Но вообще это красивый образ получился. Я не утверждаю, что именно на осине, но вешается. Так что в данном случае не важно, на чём. Он видит, что к евангельской истине те, к кому она обращена, глухи, и ничто не достучится до них… То есть, в сущности – это опять-таки проблема маленького человека. Маленький человек – это ужасно. Ничего не может быть хуже маленького человека. Человек не маленький.