Дневник моего отца
Шрифт:
Отец отнес ее обратно на кушетку. Скулящий комочек, она лежала, скрючившись, и кусала подушку. Кресло из стальных трубок опрокинулось, кофейный столик упал, а картина ученика Кирхнера «Послеполуденный отдых буржуазии» свалилась на пол. На светло-зеленой траве — там, где была нарисована собачка Хобби, — отпечаток руки матери, почти черный. Она кусала подушку и трясла головой, словно не могла от нее освободиться. При этом она выла, потом отец услышал, что она что-то говорит.
— Что? — спросил он.
Она отпустила подушку, упала на нее лицом и произнесла:
— Я больше не могу.
Слова звучали глухо, придушенно, плечи дрожали. Она больше не могла.
— Позвать врача? — спросил отец. — Сейчас я позову
И вот я слежу за Кларой, своей собственной матерью. Она повернула ко мне лицо, на губах запекшаяся кровь, поднялась, опираясь обеими руками о кушетку, и, шатаясь, раскинув руки, пошла ко мне. Ее лицо плыло высоко надо мной — я ведь был маленький, как и все четырехлетние дети. Оскаленный рот — или это была улыбка? Губы дрожали. Я уронил африканскую женщину и ринулся навстречу отцу, который как раз входил в комнату.
— Да-да-да, — пробормотал он, схватил Клару за локоть и повел обратно к кушетке. Дал ей подушку. Она прижала ее к животу. Так они и сидели, пока не раздался звонок и не пришел доктор Массини. На нем была меховая шапка, и он нанес в комнату много снега.
— Что с нами случилось? — спросил он. — Ну, что же с нами случилось?
Он приподнял Кларе веко, она держалась совершенно спокойно. Но все равно доктор Массини сделал ей укол, куда-то позвонил, взял Клару за руку, и они все вышли из комнаты, а потом, повозившись некоторое время в коридоре, из квартиры. Доктор Массини снова был в шапке, а может, он и вовсе ее не снимал. Клара накинула пальто с меховым воротником, в руке она держала деревянную африканку. Отец сунул ноги в ботинки. Закурил, надел пальто. Правда, из-под пальто выглядывала пижама.
Около ворот он еще раз оглянулся. Ребенок, то есть я, стоял у двери дома. Отец помахал мне рукой и сел в автомобиль доктора, «опель-олимпию» с дровяным газогенератором на капоте. Газогенератор загораживал ему вид, когда он хотел посмотреть через заднее стекло, пока доктор Массини пытался развернуться в снегу. Тот крутил руль, как сумасшедший. Автомобиль качался, и тело Клары качалось вместе с ним. Потом доктор так сильно стал жать на газ, что колеса пробуксовывали. Однако спустя несколько секунд ему все-таки удалось вывести машину на улицу. Доктор взглянул на Клару, словно ожидая одобрения. Но та лишь тихонько поскуливала.
Перед тем как машина скрылась за крутым спуском улицы, отец еще раз посмотрел на дом. Сын стоял в светлом проеме двери, очень нескладный, очень маленький. С неба падали снежинки.
Отец вернулся той же ночью. Я стоял перед дверью, а на голове у меня лежал толстый, с большой палец, слой снега. Отец, не сняв пальто и шляпы — на них тоже лежал снег, — подошел к окну, у которого обычно стояла Клара и смотрела на заповедный лес. Может, он хотел увидеть то, что видела она. Только теперь была ночь, и с неба все еще падал снег — белая буря, которая вдали становилась черной; снежинки летели и сверху, и снизу, и вдоль, и поперек. Снег, лежавший на шляпе и пальто, растаял, отец стоял в луже. Рядом с отцом стоял ребенок, на котором тоже таял снег, стоял и смотрел, как и он, правда — я ведь был маленький — не в окно, а на батарею центрального отопления. Я прижался к ней и сунул правую руку в отцовскую, он сжал мою ладонь, не отрывая взгляда от окна.
Снег несся над равниной, словно летел, чертил зигзаги, столбом поднимался вверх, падал большими хлопьями вниз и молотил по полю.
Потом отец пошел на кухню — ребенок за ним, открыл банку фасоли в томатном соусе, и они съели ее, холодную, одной вилкой. На этот раз я взял с собой табуретку и теперь, стоя рядом с отцом, тоже смотрел в окно. Снегопад кончился, и, когда рассвело — отец выкурил за это время двадцать или тридцать сигарет, —
Отец и я все еще стояли у окна, когда наступил день и пришла фрау Хольм. Она приходила раз в неделю стирать, сегодня случайно оказался ее день. Четверг. Она спросила, где Клара, и, не получив ответа, принялась за работу. Выстирала белье, убрала за собой на кухне, а муж и ребенок ее хозяйки все еще смотрели в окно. Тогда она сказала:
— Ну что ж, ладно. — И ушла.
Хобби тоже пропала в тот вечер. Ребенок и отец все смотрели на следы в снегу — не собачьи ли. Но нет. Хобби, у которой шерсть была похожа на щетку с бахромой, оставила бы следы пошире. И все же я крикнул:
— Вон Хобби! — и показал на далекое пятно в снегу, по размеру это могла быть Хобби.
Отец открыл окно, хлопнул в ладоши, и Хобби, каркая, улетела.
— Собаки не летают. — Отец затворил окно.
— Когда она вернется? — спросил я после долгого молчания.
— Никогда, — сказал отец и заплакал. — Такой, как раньше, никогда.
Слезы (он был небрит) застревали в отросшей за ночь щетине и медленно скатывались по подбородку.
— Папа, — произнес я, но не заплакал, — ты же ее знаешь. Хобби она такая. Она обязательно вернется сюда.
Как-то отцу разрешили или порекомендовали посетить Клару. (Она находилась в психиатрической клинике в Мюнхенбухзее.) Он надел на ребенка светлые брюки, красивый пуловер, белые носки и воскресные ботинки. Сам он был в шляпе, очках, с сигаретой и в пальто. (Отец никогда не носил ничего другого; летом — пиджак, белую сорочку, винно-красный, криво повязанный галстук.) Они поехали по железной дороге в Берн, разумеется, на деревянных скамейках третьего класса. Показывали друг другу проносившихся мимо собак, кошек, коров. Только живые существа. При этом у меня получалось намного лучше, чем у отца. Он был не очень-то внимателен и принял штабель дров за осла, а старое дерево за крестьянина. Они много смеялись. Незадолго до Берна поезд — медленно-медленно, словно хотел еще немного потянуть время, — проехал по мосту, под которым текла светло-голубая вода. Утки вдалеке. Ребенок был в восторге.
Раз уж они приехали в Берн навестить Клару, то заодно зашли и к знаменитому детскому психологу. Кажется, к Гансу Цуллигеру, во всяком случае, на нем был белый медицинский халат и говорил он на бернском диалекте. Врач обследовал ребенка, поскольку Рюдигер утверждал, что тот безумен: мальчик показал ему язык.
— Ваш сын сумасшедший! — кричал Рюдигер, тыча в меня пальцем. Но ведь это он выбрасывал посуду в окно и покупал все эти автомобили.
И кроме того, в тот же день (когда я показал Рюдигеру язык) они отмечали день рождения, и ребенок, то есть я, во сне бил себя кулаком по голове в таком четком ритме, что эти звуки можно было принять за стук метронома. Ударяя себя правой ручкой по лбу, он выбивал что-то вроде анданте. И делал это всю ночь, если ему не мешали. А когда просыпался, то завязывал волосы в узелки и потом болезненным рывком разрывал их. Ребенок так усердно сосал большой палец правой руки, что тот стал совсем мягким. А еще он любил стоять в углу комнаты, глядя прямо перед собой, и ужасно пугался, когда входили Клара или отец. Если он не стоял в углу, то свистел, но не так, как птицы, а вытянув губы трубочкой. Он насвистывал целые концерты, партию скрипки из концерта Бетховена, все три части, или «Болеро» Равеля с еще большим количеством повторов, чем сочинил автор. И все-таки ребенок был птицей, потому что, как и она, говорил своим свистом: здесь я живу, здесь мое пространство. У меня все в порядке.