Дорога исканий. Молодость Достоевского
Шрифт:
…Слуги меняли тарелки и откупоривали бутылки. Застольная беседа становилась все непринужденнее и развязнее. Но присутствие Панаевой и ее мягкая, обаятельная улыбка сдерживала мужчин — каждый старался показать себя с лучшей стороны. Дух соревнования захватил и Федора, его так и подмывало выкинуть какое-нибудь коленце — только ради того, чтобы привлечь к себе ее внимание, показать, что и он не хуже других и вполне достоин ее поощрительной улыбки! Конечно, он понимал, что ему и думать нечего состязаться с такими признанными остроумцами, как например Языков, который вдруг встал с поднятым бокалом и горячо, оживленно начал:
— Раз думал я, друзья…
А
— Раздумал я, друзья…
И все он готов был ринуться в бой — слишком сильным было действие красоты Панаевой, а может быть, и выпитого вина.
Ему помешало небольшое происшествие, сразу изменившее настроение за столом.
Один из гостей неожиданно поднялся, высокого роста, чопорный, деревянные, но исполненный самоуважения, он стал говорить о многотрудных обязанностях помещика, о невежестве мужика, о том, какую настойчивую и утомительную борьбу ему приходится вести с губернской администрацией, считающей своей обязанностью контролировать его отношения с крестьянами и даже мешать ему отечески заботиться об их благе.
Все это было удивительно неуместно, но его слушали; хоть и позевывали, а слушали, и Федор тоже слушал, — разумеется, не переставая глазеть на Панаеву. Правда, мельком он подумал о том, каким, должно быть, придирчивым и дотошным помещиком был этот человек, на первый взгляд такой гуманный и сострадательный.
— Меня утешает одно, — заключил тот, — что мои мужики, видя, как я пекусь о них, смотрят на меня как на родного отца и всегда готовы помочь в хозяйстве.
Он сел, и все вздохнули с облегчением; тут бы и делу конец. Но вдруг поднялся Белинский и громко сказал:
— А я не верю в возможность человеческих отношений раба и рабовладельца!
Казалось, в комнате разорвалась бомба: почти все присутствующие, хотя и не жили в деревне, тоже были помещиками; разумеется, они не могли и не хотели считать себя рабовладельцами. Все молчали, и это, видимо, еще более распалило Белинского; не обращая внимания на откровенное недовольство Панаева, он горячо заговорил:
— Рабство, или, как вы его называете, крепостное право, — такая бесчеловечная и безобразная вещь и такое имеет развращающее влияние на людей, что смешно слушать тех, кто идеальничает, стоя лицом к лицу с ним. Это злокачественный нарыв, который мешает развиваться и крепнуть нашей родине. Поверьте мне: несмотря на все свое невежество, русский народ отлично понимает, что необходимо вскрыть его, вычистить скопившийся в нем заражающий гной. Надеюсь, хоть дети наши будут свидетелями этого; не знаю только, сам ли народ грубо проткнет его, или он уничтожится от какой-нибудь иной операции. Но когда это совершится, мои кости в земле от радости зашевелятся!
Лицо Белинского зажглось неподдельным вдохновением. Помещик же в первую минуту совершенно растерялся и только к концу этой речи пришел в себя и счел необходимым возразить.
— Вы говорите о будущем, — заметил он тоном, каким говорят с умными детьми, — а я о настоящем и считаю себя более компетентным судьей, так как посвятил всю жизнь защите беспомощного мужика, из которого высасывает кровь уездное крапивное племя.
— А вы не высасываете пот и кровь из своих крепостных?! — запальчиво воскликнул Белинский.
У помещика на лице выступили красные пятна, но он не сдался и все тем же докторальным тоном, хотя и с явной обидой, произнес:
— Просто удивительно, как вы, сидя в Петербурге, сплеча рубите самые сложные общественные вопросы! Без подготовки нельзя дать свободу русскому
— Пусть порежется сам, лишь бы его не пытали другие, вырезывая по куску мяса из его тела! — гневно воскликнул Белинский. Потом смерил помещика презрительным взглядом и добавил: — Да еще хвастая, что эту пытку делают для его же блага!
Помещик не выдержал, вскочил и дрожащим голосом проговорил:
— Но это превосходит все пределы… С такой желчью… Нет, лучше удалиться…
Затем простился со всеми общим кивком головы и вышел.
После его ухода все дружно набросились на Белинского.
— Ну, знаете ли… — проговорил Соллогуб, брезгливо прищурившись и глядя в сторону. — Ведь есть же правила приличия… простой вежливости, наконец…
— Да, кажется, вы того… перехватили… — не очень решительно поддержал его Тургенев. Он был явно смущен и не поднимал глаз.
Белинский встал, заложил руки за спину и прошелся по комнате; бегло взглянув на Тургенева, остановился против Соллогуба; тот почувствовал его тяжелый взгляд и сжался, невольно глубже ушел в кресло. А Белинский, резко повернувшись, двинулся дальше и уже на ходу ясно, отчетливо произнес:
— А глядишь: наш Лафает,
Брут или Фабриций
Мужиков под пресс кладет
Вместе с свекловицей.
Это четверостишие из широко известной «Современной песни» Дениса Давыдова было хорошо знакомо всем присутствующим. Но дело не сводилось к тому, что Соллогуб, богатый помещик, владел сотнями крепостных душ: совсем недавно вышло иллюстрированное издание его повести «Тарантас», частично напечатанной в журнале еще в сороковом году. Повесть имела успех, и Белинский посвятил ей специальную статью. Однако статья эта наряду с многочисленными комплиментами (хорошо знающие Белинского люди увидели в них тонкий критический и полемический намек) содержала резкое разоблачение социальной позиции Соллогуба, по существу ничем не отличавшейся от позиции незадачливого помещика. Об этом знали почти все гости Панаева; знал, разумеется, и Федор.
Наступило длительное молчание. Соллогуб, видимо, собирался что-то сказать, — может быть, тоже встать и откланяться, — но Белинский опередил его.
— Нисколько я не жалею, что прервал нахальное хвастовство этого краснобая, — заметил он как ни в сем не бывало. — Пусть знает, что не всех можно дурачить!
Слова эти, однако же, были встречены еще более глубоким молчанием. Общее недовольство усилилось; не только Соллогуб, но и многие другие были возмущены неуместной, как им казалось, резкостью всей этой перепалки и «плебейской» бестактностью Белинского (выражение Соллогуба, произнесенное им на следующий день в узком кругу, но с быстротой молнии распространившееся по Петербургу).
И вдруг раздался мягкий, чарующий голос:
—А по-моему, Белинский совершенно прав!
Это была она, она, Авдотья Панаева… Всей душой сочувствовавший Белинскому Федор пришел в восторг. Так вот она какая!
Да, она была такая: при всей мягкости в голосе ее прозвучали решительные нотки. Панаеву горячо поддержал Некрасов, после него смели ринулся в атаку против крепостничества Григорович. Все как-то сразу зашумели, но прежнего накала страстей уже не было: одно дело — поединок непримиримых врагов, и совсем другое — застольный спор; тем более что споря, почти все обращались к очаровательной хозяйке. Постепенно атмосфера разрядилась