Дорога исканий. Молодость Достоевского
Шрифт:
Он говорил нервно, бессвязно, сознавая, что сыплет как сквозь решето, и понимая, что все потеряно, но чувствуя себя не в силах что-нибудь изменить. О Панаевой он уже не думал.
— Но я вовсе не считаю, что подвиг совершается ради собственного счастья, а полагаю, что он всегда результат внутренней необходимости, — серьезно сказал Белинский. — есть люди, которые находят высшее удовлетворение в том, чтобы совершать подлости, как этот ваш знакомый, а есть другие, которые находят его в том, чтобы совершать подвиги. И конечно, они при этом вовсе не думают о будущем человечестве, а только о том, чтобы помочь нынешнему; другое дело, что этот их подвиг в конечном счете служит также и будущему.
— Но кто же вложил в их душу потребность такого именно удовлетворения?! —
Теперь он совсем, начисто забыл о Панаевой. И даже не заметил, как чувство неловкости, всего несколько минут назад охватившее всех находившихся в комнате, перешло в напряженное внимание.
— Кто же, если не бог? — повторил он горячо и вопрошающе обвел глазами присутствующих.
Вопрос о боге не раз возникал в его беседах с Белинским. Великий критик был решительным атеистом и с самого начала пошел в наступление против той наивной, полудетской, впитанной с молоком матери веры, которая все еще была жива в душе Федора. И Федор медленно, но верно поддавался…
До первого разговора с Белинским на эту тему сомнение не затрагивало его глубоко и носило скорее отвлеченный, философский характер; заставив его заглянуть в собственную душу, задуматься о собственных чувствах и верованиях, Белинский невольно что-то прояснил в нем для него самого; уже тогда Федор знал, что заброшенное в его душу зерно даст мощный росток. И все-таки бунтовал, с отчаянным усилием цепляясь за дорогой его сердцу, поэтический (как ему казалось) мир религии.
— Какой бог? — тотчас переспросил его Белинский. — Тот, которому молятся в церкви?
— Ах, да не все ли равно какой! — взорвался Федор. — Главное, откуда у человека эта потребность? Ведь если он совсем он верует в бога, в бессмертие, то какова же косность, глупая, слепая, может заставить его действовать так, если ему выгодно иначе?
— Да, пожалуй, в этом вы правы: все равно, какой бог, — спокойно отвечал Белинский. — А потребность эта у человека оттуда, что он человек, — вам ли, автору «Бедных людей», не знать этого? И может быть, именно она0то и делает его человеком! Другое дело, что не каждый из двуногих может так называться; вашему знакомому я с удовольствием отказал бы в этой чести. А в общем дело обстоит просто: в результате длительных изменений мозг животного достигает такой степени развития, что оно оказывается способным на подвиг, — и вот тогда-то оно и превращается в человека!
— Значит, по-вашему, все сводится к мозгу, который совершенствуется? Так вот во что вы верите — в этот изменяющийся мозг!
— Я верую в человека, — тихо сказал Белинский.
— А Иисус Христос?! Горячо воскликнул Федор. Он побледнел и тяжело дышал.
— Он был великим человеком — и только.
— Да нет же, нет! Никогда я с вами не соглашусь!
Именно здесь, в отношении к Христу и оценке его, Федор более всего сохранил свои позиции, более истово и страстно, чем в любом другом вопросе, сопротивлялся неопровержимой логике Белинского. Сам он считал Христа богочеловеком, недостижимым, но вечно влекущим идеалом нравственной красоты. И если для Белинского Христос мог быть объектом научных изысканий и критики, то Федора глубоко возмущала сама идея людского суда над ним, а всякое трезвое, лишенное благоговейного трепета упоминание его имени причиняло ему боль.
— Не стоит волноваться, право, — умиротворенно сказал Белинский.
— Нет, погодите! Вот вы говорили о будущем, я тоже иногда думаю о нем… Например, представляю себе, что бой уже кончился и борьба улеглась, что после проклятий, комьев грязи и свистков настало затишье, что люди наконец устроились. Понимаете — устроились жить так, что у каждого есть решительно все, что нужно, каждый сыт, одет, грамотен, а ученые достигли того, что нам и представить себе невозможно, ну, например, приставлять каждому, кто пожелает, искусственные крылышки, позволяющие запросто слетать из Петербурга в Москву и обратно. Даже войны этим людям не угрожают, потому что они поняли наконец, что войны никому не приносят счастья, а только горе. Но живут они без бога, их наука уничтожила великую идею бога.
Он остановился, — и все смотрели на него удивленно и с интересом.
— Знаете, — проговорил он доверчиво, — я не могу думать об этом без слез. И не от умиления, а от какого-то странного восторга…
— М-да… — начал Белинский. Он тоже смотрел на Федора с интересом, но без удивления, остро и соболезнующе — как на человека хотя и искреннего, но наивного, а главное — обидно и резко заблуждающегося. — Должен вам сказать, что в этих мечтах о Христе, дающем организацию земной жизни и разрешающем все земные противоречия, нет ничего оригинального… Поверьте же: если бы Христос родился в наши дни, он был бы самым обыкновенным и неприметным человеком. Впрочем, оставим это: время позднее, а у нас, — и он указал рукой на открытую дверь кабинета, где его ожидали Языков и Маслов, — незаконченный преферанс… Прошу извинить…
И он поднялся и вышел.
Некрасов пошел вслед за ним, но перед этим соболезнующе взглянул на Федора. Он воспринял уход Белинского не как уклонение от схватки, а как нежелание еще более волновать и без того глубоко взволнованного человека, раздражать его самолюбие, ставить в неловкое положение. По-видимому, так же восприняли поступок Белинского и все остальные, и Федор понимал это. Впрочем, он понимал и то, о чем, вероятно, не думали другие: Белинский чувствовал, что его может «занести№, что в пылу увлечения он, Федор, может наговорить и то, чего сам не думает…
Прощаясь, он с мучительной застенчивостью взглянул в глаза Панаевой. И не прочитал в них ничего, кроме недоумения и легкого испуга.
Глава шестая
Теперь он работал над повестью «Сбритые бакенбарды»; герой ее, бедный чиновник, замешкался с выполнением личного распоряжения императора об обязательном бритье всех государственных служащих, и впоследствии ему пришлось горько раскаиваться в этом.
Однако повесть не ладилась он несколько раз откладывал ее, затем возвращался к ней снова, и все его охватывало безотчетное недовольство. Дело, как ему казалось, было не в мелочах, а в каком-то решающем просчете самого замысла.
Как-то раз, зайдя в кондитерскую на Невском, где всегда можно было найти свежие газеты, он увидел за одним из столиков Плещеева — того молодого человека, с которым познакомился в кабинете Краевского. Плещеев дружелюбно кивнул, и Федор попросил разрешения присесть за тот же столик.
Ему сразу бросилось в глаза, что Плещеев читает газеты не только на французском, но и на немецком и английском языках. Так вот он каков! Образованных людей Федор уважал, зная, что образование не дается без труда. Впрочем, как выяснилось потом, именно Плещееву оно само шло в руки: он происходил из родовитой дворянской семьи, получил хорошее домашнее воспитание и порядочно знал не только языки, но и литературу, в особенности французскую и немецкую. Родители отдали его в школу гвардейских подпрапорщиков, однако влечение к литературе заставило его перейти в университет. Впрочем, и из университета он ушел, целиком отдавшись поэзии.