Дверь в сказочный ад
Шрифт:
Я вытащил из печи тлеющую головешку и прижег ею кисть руки, слегка заскулил… Увы, физическая боль кроме лишних страданий не давала никакого результата. Самая разумная мысль в данной ситуации — сидеть тихо. Авось-небось да пронесет. Черная неутешительная мечта…
Голоса уже стали достаточно громкими, чтобы различать сотканные из них слова и речи.
– Господа, поглядите, какая глупость с его стороны! Он заперся от нас в хижине с соломенной крышей! — кажется, это бегемот.
– Как я проголодался, господа! Мы ведь не договаривались играть с ним в прядки! Зачем он от нас убежал? Зачем? У него совсем нет совести! — вот и волк объявился. Он протяжно завыл, внося собственную
Вдруг заржал Винд, я оставил его привязанным совсем неподалеку. И тут еще одна черная надежда: может, они съедят мою лошадь и тем останутся довольны?
Как хотелось умереть! Просто уйти в небытие — навсегда, безвозвратно. Умереть хотя бы от испуга, от внезапного паралича сердечной мышцы. «Зачем меня родили в мир без моего на то согласия?!» — кричал я в лицо своей судьбе. Но лицо то, зашторенное целым небом, даже не вняло возгласу. Как страшно быть обреченным на существование! Как тошно! Как все тупо и противно!
Жизнь, говорят, философы, есть сон.
Жизнь, твердят романтики, есть просто большой театр.
Жизни, молчат покойники, вообще нет.
Я же утверждаю: жизнь, не зависимо от того — есть она или нет, является самым искусным из всех существующих абсурдов. Царство пустого неба и отмирающей земли, где боги и люди давно посходили с ума.
Пока моя меланхолия гоняла поток обреченных мыслей, звери уже окружили мою хлипкую хижину, назвать которую убежищем было бы ядовитой иронией. Принялись царапать стены, угрожающе рычать. И вот посыпались первые удары в дверь. С потолка повалил снег из опилок и стружки. Бревна, испуганные не меньше моего, задрожали. Пламя свечи умерло, и все, что происходило в дальнейшем, было покрыто тьмой.
Я уже не видел того, как дверь с визгом вылетела из петель, не видел падающих сверху досок, не видел голодных клыков моей смерти. Лишь на мгновенье во мраке вспыхнули огоньки чьих-то глаз.
Они снова рвали мое тело на части. Ревели от злобы и удовольствия. Мой крик только еще больше воспалял их дикую страсть. Жалость, сострадание, если даже и были им ведомы, то существовали лишь в качестве абстрактных, чуть ли не математических понятий, — были тем же, чем для нас являются значки и символы, начерченные мелом на доске. Бледный, смертельно-бледный мел. И черная, могильно-черная доска… Адская боль, пришедшая из преисподней, вышвырнула душу из моего тела и поселилась там вместо нее. Еще не померкшим сознанием я проклинал все сущее:
Да будет проклята тьма, потому что она является лицом ужаса!
Да будет проклят свет, потому что он лишь предвестник тьмы!
Да будет проклята сама жизнь, потому что она есть ни что иное, как вечная игра мною проклятого света и мною проклятой тьмы!
Я опять проснулся…
В загробном мире?
Возможно, только уже не помню, какой он по счету: четвертый или пятый. И каждый раз, пробуждаясь, приходилось созерцать одну и ту же картину: взмокшую от обильного пота кровать, стены моей спальни, старинные гобелены с архаичными библейскими сюжетами. Ранние солнечные лучи пытаются оживить эти мертвые картинки. Перед взором искрятся какие-то цвета и краски, и все-все-все вокруг действует мне на нервы. Каждое такое утро приходит в голову одна и та же мысль: может, все-таки обыкновенный кошмарный сон? И он наконец-то завершился?
Сегодня я очень долго не вставал, утопая в глубокой перине и тупо созерцая осязаемый мираж собственной гробницы. Назвать ее спальней было уже не совсем корректно. Хотелось притвориться спящим, а еще
Из-за двери донесся голос миссис Хофрайт, которая ругалась на горничную, а та робко оправдывалась и просила прощение. Со стороны улицы в мои покои проникал стук топора: наверняка Ганс заготавливал дрова, подгоняя криками других слуг. Боже, как все это походило на нормальную жизнь! Лекарственная мысль, что это, возможно, и есть нормальная жизнь, была как освежающий глоток прохладной воды.
Уеду отсюда! Сегодня же! Навсегда!
Немного приободренный этим решением я распрощался с периной и тяжелой поступью дряхлого старика спустился по лестнице на первый этаж. Там Виктория мыла полы. Едва заметив меня, она стала работать с двойным усердием. Миссис Хофрайт, как впрочем, и дворецкий, по-моему в этом замке была вездесущей: могла внезапно появиться в любой момент в любом его уголке. Сначала она попыталась мне улыбнуться, но вовремя уловив мое состояние, заботливо спросила:
– Вы опять плохо спали, мистер Айрлэнд?
Я промычал нечто невнятное и направился с ее глаз долой.
– Может, вам все-таки стоит принять таблетки, прописанные доктором? — крикнула она вдогонку.
– Миссис Хофрайт, умоляю, оставите меня в покое!
Проходя по гостиной, я поднял голову на портреты. И снова вступил в этот поединок взглядов. Шестеро против одного. Мой — слегка шокированный, смиренный, недоумевающий, их — холодные, без искорки жизни, просто нарисованные на полотне. Я уже знал, что если вновь сорву эти картины и брошу в огонь, это абсолютно ничего не изменит.
Я признаю себя побежденным.
– Прощайте, господа…
Проронив эту фразу — презрительно, как бросают в лицо перчатку, я вышел в сад, где надеялся хоть на некоторое время обрести если не покой, то подобие покоя. Прохладный утренний ветер должен был выдуть дурь из моей головы, а приятные цитрусовые ароматы — наполнить образовавшийся вакуум привкусом жизни. Но потом я понял, что во всем Менлаувере сейчас не найти и уголка, где я мог бы испытать настоящее успокоение. Даже лес вокруг с его тропами, полянами и рощами на протяжении всей оставшейся жизни будет напоминать мне об этих днях, пораженных безумием. Облаченный ипохондрией, как траурной одеждой, я пассивно смотрел на декорации увядающей осени, ни о чем не думая, ничего не понимая. Даже не предпринимая попыток о чем-либо подумать или что-нибудь понять… Вспомнилось одно четверостишие Пессимиста:
«Испортился детских мечтаний нектар, Я вырос из грез, и всеведущий Бог Мне дал ядовитый мышления дар, Свою осознать чтоб ничтожность я смог.»В детстве какое-то время я тоже увлекался поэзией: в том смысле, что сам марал бумагу и имел способность восхищаться, как это делают другие. Увлечение это было родственно пылким юношеским чувствам — легко воспламенялось и также легко гасло. Поэтому оказалось мимолетным. Прошел год, и вся моя лирика куда-то выветрилась. Душа охладела и стала искать более грубые, более острые наслаждения. Даже стихов своих не сохранил. Осталась только рукописная тетрадь с творениями Пессимиста. Так как его никто не публиковал, он делал копии от руки и сам раздавал их друзьям. Да, он был по-настоящему предан музе. А я «вырос из грез» и с головой окунулся в бизнес, поэзией моей жизни стал простой прагматизм, а стихи… на них не заработаешь денег, не положишь в карман, ими не насытишь желудок. Простите за излишний цинизм.