Чтение онлайн

на главную - закладки

Жанры

Шрифт:

«Местом действия, как и в большинстве случаев с подобными историями, служит все та же моя деревня, издавна столь почитаемая мной, что я не вижу более смысла представлять ее и описывать; с одной стороны, ее ничто не отличает от сотен и тысяч таких же мелких захолустных деревень, где время остановилось, и цивилизация словно вынуждена с великим трудом продираться сквозь дебри воинствующего консерватизма, дабы донести до обитателей хоть что-то из своих сомнительных достижений. А с другой стороны, без страха и сомнения ручаюсь, что ни в одном субъекте нашей Федерации еще не возник населенный пункт, способный превзойти уникальностью Анновку. Зря думаете, что во мне говорят предвзятость и двадцатилетняя привычка. Поскольку в мои планы входит лишь описание да изложение фактов, а отнюдь не испытание собственного красноречия и убедительности, то могу лишь посоветовать: попробуйте сами как-нибудь в свободное время допустить, чтобы ваша нога ступила на этот небольшой клочок земли на юго-западе Рязанской области. Пожалеть – не пожалеете, пострадать…тоже навряд ли. Но зато уже САМИ, к не самому приятному удивлению, испытаете чувство, которое охватывает каждого нашего гостя при посещении и отпускает лишь после окончательной разлуки. Кажется, это нечто похожее на манию преследования, но тоньше, изощреннее и неуловимее для психических рецепторов человеческого существа среднего пошиба. Это есть постоянная, плохо осознаваемая тревога, вызванная ощущением, будто каждую минуту и секунду находишься под неусыпным взором какого-то грозного и капризного начальника; но не на положении новичка, проходящего испытательный срок и свыкающегося с новым местом работы, а в качестве неблагонадежного и тяжело провинившегося служки, которому предоставлен ПОСЛЕДНИЙ шанс проявить себя с лучшей стороны и не дай бог, если этот шанс будет провален… Впрочем, пугать попусту я вас тоже не собираюсь. Скажу лишь, что этот безотчетный страх обволакивает посетителя деревни с головы до ног с первой до последней секунды его нахождения в пределах Анновки, подобно парандже, надеваемой женщинам-иностранкам в регионах исламского фундаментализма. Если же путник проедет мимо деревни, не сворачивая в нее, то ничего подобного ему не грозит. Проскочить ее при высокой скорости езды можно моментально, однако не заметить при этом – маловероятно, ибо расположение деревни относительно основного шоссе таково, что она вовсе не скрывается, но и не привлекает к себе внимания нарочно. Поясню: дорога, вдоль которой с обеих сторон стоят порядки домов, представляет как бы ответвление от автострады в южную сторону, а с восточной и западной сторон полностью закрыта зарослями деревьев, так что, проезжая по трассе, трудно предположить, будет ли за этими деревьями какое-то поселение – ничто не намекает на это. Речки и, тем паче, леса от Анновки далеко, зато она весьма богата полупересохшими болотами, но и те невозможно обнаружить, не прогулявшись за деревней и по ее периферии. Они, как коварные ловушки, скрыты в труднодоступных местах для чересчур любопытных, тогда как основная заселенная часть выглядит вполне обыденно и даже уютно. Прежде, до революции, это место было барской усадьбой; позже, в советские времена, стало центром колхоза: отсюда осуществлялось управление добрым десятком деревень. Однако, чем ближе время подходило к истечению двадцатого столетия, тем быстрее и неотвратимее Анновка сдавала свои лидирующие позиции. По прошествии первой декады нынешнего века деревня пришла в такое запущенное состояние, что в ней мало того, что не осталось ни одного социального учреждения, так еще и на месте половины некогда обитаемых домов красовался двухметровый бурьян. Некоторые дома, правда, заселялись новыми жильцами, что спасало их от превращения в пустующие курганы, хранящие, в лучшем случае, стены да кровлю, которые когда-то служили приютом бывшим хозяевам. Например, такая участь постигла дом на краю второго порядка. Его, спустя семь лет фактической бесхозности, обжило одно эксцентричное (не в самом выгодном смысле этого слова) семейство. Состояло оно из пятидесятилетней бабищи (другое слово прозвучало бы как нереалистичный комплимент), ее сумасшедшего тридцатилетнего сынка, пары полудиких внуков обоего пола, стада коз, насчитывавшего полторы дюжины голов, а также главы семейства, который тоже порой не забывал наведываться туда. Для пущей точности надо бы заметить, что эти беженцы из ниоткуда заняли аж два дома на краю деревни, оборудовав в первом комфортабельное жилище для своих рогатых питомцев, во втором обосновавшись сами на правах опекунов парализованной старухи, от которой вся ее оставшаяся родня свинтила в соседнюю Молвину Слободу (в простонародье – деревня Мещёрово). Можно было бы посвятить не одну страницу подробному описанию вклада этих невменяемых служителей милосердия в дело вселенского Безумия, но данный рассказ не о них. Допустимо, пожалуй, лишь черкануть маленький штрих, упомянув, что выруливавший под козьего чабана сын чаще других напоминал о своем наличии в мире регулярными упражнениями в двойном искусстве владения табуированной лексикой и тренировки голосовых связок на вверенных ему непокорных козах, а часы заслуженного отдыха он посвящал долгим и увлеченным беседам с самим собой. Несколько лет эти люди обживали доставшиеся им волей случая апартаменты, пока одно банальнейшее происшествие не вернуло их туда, откуда они явились – в никуда. Дело в том, что в доме (в том из двух, что был отведен человеческой части семьи) последние годы круглые сутки горел свет, не потухая ни на секунду, точно там выключатель заклинило. Надо думать, в одну прекрасную ночь короткое замыкание сделало свое коварное дело: дом почти целиком и полностью был скормлен огню пожара. Ничего удивительного, что спасти его не удалось, ведь из-за удаленности его местоположения жители деревни узнали о пожаре, мягко говоря, поздновато; до того поздновато, что когда чрезвычайная ситуация, в конце концов, была ликвидирована, в сохранности остались одни лишь каменные стены. Промедлили бы еще минут десять – и пламя уже пожирало бы соседний дом с мирно почивавшими в нем козами. Как же выглядели последствия несчастья? Безногая бабка, понятное дело, спеклась, пардон за чернушный каламбур; младшим членам семьи повезло немного больше – их просто в ту ночь не было дома, видимо, прибрал к рукам отец; а вот мать и сын, как это ни загадочно, не оставили от себя ничего памятного, даже обуглившихся костей, так что одно из двух: либо правы те, кто зачислил их в пропавших без вести, либо они изначально были соломенными чучелами в человеческом обличье. Никто их не нашел с тех пор, да и надо ли это было кому-то – искать их?… Что до коз, то те, скорее всего, в полном составе обрели вечный покой в чьих-нибудь (вероятно, родственных) желудках. Нетрудно догадаться, что случай этот на ближайшие дни стал самой обсуждаемой темной историей, обросшей полумифическими подробностями, из тех, что так любят слагать в сельской местности. А теперь можете с чистой совестью забыть описанных выше персонажей – больше они нам не понадобятся. Оставался лишь уцелевший дом, временно исполнявший функции скотного двора, вот ему-то, судя по всему, было предначертано судьбой дать приют очередному убогому и юродивому, тому самому, кто, собственно, и является центральной фигурой моего рассказа.

Появление его в нашей деревне было, можно сказать, внезапностью. Скажу сразу: я знал этого человека лично не год и не два. Когда он заселился в тот дом на краю порядка, прошло немногим меньше двух недель, и с самого начала у меня возникла странная мысль, что его отправили будто бы в ссылку. Что было бы и неудивительно, ведь этот беспорточный эмигрант из Молвиной Слободы никогда не пользовался репутацией уважаемой личности ни в своей местности, ни где-либо еще. Такая ущербная отчужденность была обусловлена, прежде всего, наличием у него медицинской справки о неизлечимом, врожденном психическом заболевании. Не буду тратить время на расписывание сегментов его телесной оболочки: никогда человек не получает более ошибочного представления о другом человеке, нежели читая или выслушивая описание его внешнего облика. Могу только сказать, что у нашего героя имелись жиденькие усы, которые он старательно облизывал по меньшей мере раз в пять минут. Нелишним будет также добавить, что Юрец (вот вам заодно и имя) участвовал в событиях, о которых пойдет речь, когда ему стукнуло четверть века от роду. В более молодые годы ему также не посчастливилось иметь сколько-нибудь завидного соцстатуса: он мог втереться в какие ни попадя сборища, но держался в них, как нежданный гость с плохими вестями, застывший на пороге и не решающийся его переступить. Когда мне представлялся случай попасть в такое же сборище, я старался не упустить возможности понаблюдать за этим человеком, пусть и украдкой. С каждым разом мои наблюдения становились все занимательнее, ибо, чем больше я углублялся в них, тем неотвязнее и крепче было ощущение, что что-то не так с ореолом, окружающим убого безумца. Проще говоря, начинало казаться, что он далеко не такой безумный, как его выставляют и он сам, и другие. Я бы даже сказал, напротив… Разумеется, злоупотребив очередным дешевым подношением Диониса, он (как, собственно,

и любой на его месте) мог позволить себе что-нибудь максимально удаленное от рационального. Когда же ему по какой-то причине суждено было довольствоваться трезвостью, он безмолвно сидел, ничем не привлекая к себе внимание, и лицо его выражало чуть ли не мрачную одухотворенность; на нем с бешеной частотой проносились отблески меланхоличной печали, отчаянной решимости и горькой, умирающей насмешки. Все это происходило почти в одну секунду, оставаясь никем не замеченным, да к тому же этот товарищ мало кому был интересен в своей трезвой ипостаси. Еще одной особой приметой нашего героя была паническая боязнь незнакомых людей, даже если те сами тряслись от страха при встрече с компанией, членом которой он был. Причину такой фобии приписывали когда-то пережитому им и его экс-собутыльниками избиению какими-то недоотморозками, нагрянувшими внезапно из другой деревни. Правда, во времена, к которым относится данная быль, фобия почти сошла на нет, тогда как в первые годы после той чистки он спешил спасаться бегством, едва завидев новые лица или машину. Говорили, что когда-то у него была огромная дворняжка, которую он выучил одной-единственной команде «убей!» и которую, в конце концов, уморил голодом. Добавляли, что с этой же животиной он порой предавался греху скотоложства. Одним словом, от него неотделимы были всевозможные темные слухи, словно взахлеб пытавшиеся доказать, что сей человек действительно таков, как сказано о нем в медицинской карточке – безнадежный душевно больной, дегенерат. Для меня же это неоспоримое утверждение окончательно опрокинул один совершенно незначительный и неприметный, но ставший знаковым случай. Это даже и случаем-то не назовешь, скорее, неожиданное мгновение. Все просто: в одну из ночей несостоявшегося гуляния нас человек семь стояло возле импровизированного клуба Молвиной Слободы. С нами был и Юрец; так как выпить ему не перепало, он молча простаивал в стороне, устремив вдаль свой по трезвому напряженный взгляд. «Я домой пойду», – наконец произнес он без тени каких-либо эмоций, точно непреднамеренно озвучив одну из мыслей в их бесконечной цепочке. Никто, кроме меня, не удостоил вниманием это высказывание, как будто он не об уходе своем заявил, а просто шмыгнул носом. Но я из бессознательного любопытства отделился от толкучки и переспросил его дружески: «Домой пойдешь?» Тогда он повернул ко мне лицо и, усиленно буравя глазами, как двумя сверлами, тихо ответил: «Да, ухожу. Здесь меня по-товарищески игнорируют, а дома по-родственному отчихвостят, но и по-матерински отогреют. Это лучше». Я едва не выпустил из рук руль велосипеда, который держал до того момента. Да, понимаю, фраза, мягко говоря, не историческая, да и вообще, глуповатая, но в уме дегенеративного от рождения типа такая не родится, как бы тот ни старался. Именно с той поры я негласно зачислил Юрку в ранг окружающих, что вызывают сдержанный интерес, однако еще долго, по меньшей мере три года, не находилось у меня ни времени, ни возможности узнать его лучше в более конструктивном общении. Лишь в некоторые дни, общее число коих можно счесть по пальцам, я наравне с остальными мог наблюдать представления из его пьяных фокусов, на которые он с каждым годом становился все более скуп. В большинстве же случаев мы видели его до угрюмого серьезным, изъяснявшимся односложно и как бы нехотя. В то лето, когда он оказался у нас в Анновке, о нем и вовсе не было ни слуху ни духу в течение нескольких месяцев до внезапного его появления, причину которого, как это ни парадоксально для деревенского порядка вещей, никому узнать не удавалось. В то же время никто не сомневался, что дело это темнее темного в самом худшем проявлении…

Наверное, я был первым из не имеющих отношения к случившемуся, кому он открыл все лично, а точнее – первым и последним. Дабы не испытывать более вашего драгоценного терпения, я сперва поведаю, что я узнал, а уже после – когда и как. Так вот. Дело в том, что Юрец, за неимением никакой более подобающей его тогдашнему возрасту альтернативы, вынужден был ютиться в одном жилище с родителями, плюс к тому – со старшей сестрой и ее трехлетней дочкой. Из всех членов этого отделанного под дружную семью сборища родной ему приходилась только мать; дочь его отчима жила со своей семьей отдельно, и ничто до времени особенно не тревожило Юркиного спокойствия, пока она, перебрехав в пух и прах с мужем, не слиняла к отцу, заодно – к его новой пассии и приемышу. Тот день наш герой запомнил надолго как в худшем смысле знаменательный, ведь ознаменовал он начало длительной черно-серой полосы в его домашней жизни. Юрец не мог и не желал ужиться с теми, в ком видел лишь незваных пришельцев, расстроивших его относительный покой ежедневной суетой своих мелочных забот, да он и вообще никогда не переваривал даже вид молодых семейств, не суть – полных или неполных. Сводная же его сестрица была, однако, не робкого десятка и, как и все матери, потерпевшие фиаско в налаживании супружеских отношений и ослепленные любовью к единственному отпрыску, считала смыслом всей жизни только благополучие ребенка, заставляя Юрку часто искать пятый угол. Да, она испытывала к нему взаимную жгучую неприязнь, и его общепризнанная неполноценность не только не вызывала у нее снисхождения, но и в разы обостряла самые враждебные чувства. Едва ли не каждый божий день она не забывала пригрозить во всеуслышание, что если по его вине что-то случится с ее Иринкой, он пожалеет, что на свет появился и тому подобное. У Юркиной мамаши такой оборот дел, как нетрудно догадаться, тоже привел к открытию в душе язвы ненависти, но за безысходностью ей всякий раз приходилось молча глотать тошнотворный ком горькой обиды. За все время их сосуществования она буквально в нескольких случаях самого невыносимого унижения давала волю переполнявшей ее отраве отчаяния и желания зла сыновьим врагам… Во всем этом аду озлобления была одна совсем невеликая, но все же отдушина, по крайней мере, в отношениях между Юркой и его нареченной племянницей. И отдушиной этой была горячо любимая ими обоими Алиска – трехцветный котенок, а точнее – молодая кошка, подобранная соседями, но часто заглядывавшая во двор Юркиного дома. Трудно это объяснить с позиции наблюдателя, но почему-то именно это маленькое животное лучше любого дипломатического искусства способствовало примирению (правда, кратковременному) враждующих сторон и созданию атмосферы добра и гармонии, когда двадцатипятилетний оболтус и маленькая девочка были вместе заняты возней с Алиской, будь то кормление или игра. Неизвестно, кто из двоих испытывал большую радость от этой ребячьей забавы, но, так или иначе, радость была написана на лице у обоих, пока один роковой день не расставил все по своим местам.

В тот летний денек Юрец долго не высовывал носу из дома, предпочитая отлеживаться на своей железной кровати и, положив на лоб тыльную сторону ладони, сосредоточенно изучать потолок. Во всяком случае, именно в таком виде застала его мать, когда вошла в залу, чтобы принести ему приятную для него весть: «Юр, к нам котик пришел. Алиска…» Как она впоследствии признавалась, ее с утра томило предчувствие чего-то угрожающего, и то напоминание сыну о его обычном отдохновении было робкой попыткой снизить вероятность наступления беды. При ее словах Юрка вздрогнул, быстро поднялся, сел и на минуту впал в задумчивость. Затем решительно встал и, не проронив ни слова, вышел, провожаемый испуганным взглядом матери. Ну да, кошка пришла, но его компаньонша по забавам куда-то пропала. Юрец порывисто обернулся по сторонам и тут только почувствовал, что откуда-то из-за угла дома потягивает дымом. Как оказалось, отчим развел огонь в мангале, похоже, собирался яблоки запечь, как и обещал накануне, но почему-то отлучился. Его обожаемая дочка, кажется, возилась где-то в саду. Но где бы она ни находилась, ей пришлось пулей примчаться к дому, перепуганной чьими-то истошными воплями боли и резко бросившимся в нос запахом паленого. Ту картину, что предстала перед ней, когда она прибежала и остановилась в нескольких шагах от Юрки, она долго еще не могла припоминать без слез. Сперва она машинально крикнула во все горло: «Ты что делаешь?!!», – присовокупив грязное ругательство, но как только до нее стал доходить смысл совершенного ненавистным олигофреном деяния, она похолодела и опешила по меньшей мере на минуту. Юрка стоял у пылающего мангала и железным шампуром, который сжимал обеими руками, держал в разгорающемся пламени еще корчившуюся и хрипящую Алиску, так что глаза резало от тяжелого смрада ее горящей шерсти и плоти. На оглушительный крик сестры он поначалу даже не обратил внимания, настолько углублен был в процесс уничтожения. Но потом нанес кошке несколько ударов шампуром, насадил на острие и швырнул черную, обуглившуюся, бесформенную массу к ногам молодой женщины. Сделав это, он повернулся к ней всем корпусом, покрытый копотью и озверевший, вперил в нее взгляд кровожадного монстра, в которого вселился дьявол, и прорычал глухо, но четко выговаривая каждое слово: «Следующей будет твоя ублюдина, так и знай!» Эта угрожающая фраза как рукой сняла оторопь с женщины: она разразилась отборнейшей бранью, схватила валявшуюся невдалеке кочергу и, собрав все силы, запустила Юрке в лоб. Он схватился за него руками, зашатался и осел. Тут же прибежали родители, за ними – дочка. Юркина мать сразу все поняла и, осыпая падчерицу проклятиями, накинулась на нее, желая разорвать, отцу пришлось разнимать их, а Иринка стояла и рыдала в голос, не сознавая еще, что происходит, но чувствуя, что это в равной степени жутко и непоправимо. Когда часа через два все домочадцы были более или менее приведены в чувства и в порядок и собрались (все, кроме Юрки, который снова отправился на боковую, теперь уже на вполне резонных основаниях) на крыльце, сестренка без малейших обиняков объявила всем присутствующим, что зачинщика необходимо выдворить в самое ближайшее время и это даже не может обсуждаться, угроз в адрес ребенка она не потерпит и т. д. и т. п. Прибавьте сюда еще и ее трепетное отношение к животным, тем более к особенно полюбившимся, и станет понятной безальтернативность Юркиного положения. Уйти должен был именно он, не важно куда, лишь бы так, чтобы и духу его больше не было в родном доме. При этом сам осужденный, похоже, не очень-то расстроился от принятого в одностороннем порядке решения его участи: когда мать, все еще утирая слезы, сообщила ему приговор, втайне надеясь, что совместными усилиями они его обжалуют, он, словно добивая ее надежду контрольным выстрелом, процедил сквозь зубы, что будет рад удалиться, ибо жизнь в семье ему давно страшно опостылела, и он сам желает побыть один. «Да и кто нас станет слушать?» – был последний и сразу все разъяснивший аргумент. В Молвиной Слободе о появившимся вакантном месте в Анновке уже знали. Посему Юркины родители быстро и по-тихому испросили разрешение родственников сгоревшей бабки на переезд сына в уцелевший дом, те дали добро, и через пару дней после своего подвига Юрец уже имел счастье считаться анновским хлопцем.

Повторяю, всю эту историю он мне поведал лично. Теперь я полагаю, настало время рассказать и об обстоятельствах нашей первой встречи после его переселения в Анновку, поскольку они не менее стоят упоминания здесь.

Случилось это в августе того же года, где-то во второй половине месяца. Раньше я любил эти последние недели лета какой-то безотчетной, почти ностальгической любовью, но с некоторых пор они навевают на меня все больше убийственной скуки. Чаще всего на семь нудных дней приходится один по-настоящему памятный. Так вот, тот день начинался как раз в той же манере, в которой проходило пресное, как каша на воде, большинство. Накануне у меня долго не получалось уснуть, поскольку я часто вступал с самим собой в длительные и конструктивные беседы, порой переходящие в напряженные дискуссии с привлечением третьей, а то и четвертой стороны. Такого рода разговоры всегда были для меня одним из самых интересных способов времяпрепровождения, ведь с другими собеседниками я регулярно натыкался на глухую стену отчужденности. При этом я так энергично вымерял шагами пространство комнаты, в которой находился, что наматывал за ночь порядка двух-трех километров. Именно в ходе таких вот обсуждений я не однажды поднимал вопрос: а в чем, собственно, смысл общения, как такового, с людьми?… И не правы ли те «нищие духом», кто в лицах противоположного пола видят лишь объект сексуальных утех, а своего – оживление заседания за бутылками? Ведь если каждый человек – пожизненный заложник собственного внутреннего мира, то для чего тогда насильно и напрасно сталкивать этот мир с чужими мирами? Потребности плоти – другое дело, они реальны и актуальны в любое время и для каждого и довольно часто становятся подоплекой (разной степени осознаваемости) вступления в коммуникацию… Короче, проснулся я лишь в четвертом часу дня. Все эти отвратительные вопросы пробудились вместе со мной и неспроста, ведь в моей власти было сделать день незаурядным за счет удовлетворения такой требовательной плоти. Но, едва продрав глаза, я понял, что такая утонченная душа как моя никогда не наберется сил для этого, что тут же повергло меня в уныние. Объясню почему, вы, очевидно, не совсем понимаете, о чем речь: у нас в одном из крошечных поселках в нескольких километрах от Анновки проживала одна весьма недурная собой особь женского рода, которая за бутылку не самого дешевого вина или коньяка охотно отдавалась первому встречному. Денежные средства вполне позволяли мне в тот день стать одним из таких встречных, но вот ресурсов характера на это не хватало. К тому же через час должен был уйти последний рейсовый автобус в том направлении, решать надо было как можно скорее, а в спешке у меня мысли запутываются окончательно. Встав с кровати и приведя себя в относительный порядок, я высадил ну просто лошадиную дозу кофе вместо завтрака (по традиционному – полдника), чего давно уже не делал. Нет, ничего требующего исключительной бодрости мне тогда не предстояло, просто я стал ненавидеть чувство сонливости. Оно, знаете ли, сродни тошноте – неприятно его постоянно носить в себе, а уладить все более «бескровным» способом – изменить режим дня – никак не удавалось в силу ряда причин. Погода стояла пасмурная, все небо было белым от обложивших его облаков, и все время что-нибудь из себя исторгало, чередуя кратковременный дождь с изморосью. Хоть я и совершенно спокойно переношу любую хмурь и непогодь и не сижу на витамине D, как на игле, но именно в тот день такой ход дел окончательно похоронил все надежды вывести настроение на уровень выше посредственного. Я вышел на улицу и выбрался на асфальт, хотя был уверен, что никого полезного сегодня не повстречаю, ведь все мои друзья (коих было не более одного) и приятели (коих было ровно столько же) заняты каждый на своей работе далеко за пределами деревни. Мысль о пьяной оргии, которая еще немного и не состоится, я отгонял от себя активнее, чем рой жалящих слепней. Ведь она нагляднее всего остального демонстрировала мне мою полную бесхарактерность и отсутствие даже напускной решимости в таком священном долге любого двуногого гладкошерстного животного, как стремление к удовольствиям. Я молча шел вперед по дороге, изливая душу по привычке самому себе: «Теперь я понимаю, что не моя это вотчина, так что настало время прекратить эту идиотскую суету и бессмысленное внутреннее противоборство. Нужно просто забыть о всяком разгуле, как забывают о любимой женщине, с которой не суждено быть вместе в этой жизни… Довольно уже проверять свою выносливость, ведь я получаю от этого больше страдания, чем боготворимого удовольствия!..» И все в таком духе, так что, увлекшись, я едва не прослезился. Помню, как раз в тот момент у меня на мобильном телефоне, который я зачем-то потащил с собой, прозвучал сигнал о принятом сообщении. Ну, как всегда, очередная ненужная дребедень от оператора, никто более одушевленный меня никогда и не вспомнит. Я чуть не размозжил телефон об асфальт. Я уже перестал скрывать, что мой былой пиетет перед одиночеством, словно кумиром, сменился неподдельным страхом и ненавистью. Подобно тому, как страдающему боязнью темноты кажется, что темнота таит в себе некие объекты или явления, существование коих невозможно при свете, так и одиночество заставляет задумываться о какой-то неизвестной опасности, которая никогда не грозит в обществе. Наверное, происхождение этих страхов идентично, ведь духовно незрелый человек избегает даже кратковременного одиночества по тем же побудительным мотивам, что и ребенок, наотрез отказывающийся оставаться в темном помещении: и того, и другого пугает кажущаяся враждебной неизвестность, создающая такую ситуацию, когда для превозмогания своего мнимого бессилия и покорения этой неизвестности нужна лишь мобилизация определенных духовных резервов, только уже не чужих, а своих, дабы начать обходиться без костыля сторонней поддержки. Надо уточнить, что я говорю об одиночестве не метафизического, а чисто социального характера, в таком случае затянувшееся одиночество (то есть, мой диагноз) вполне можно уподобить выживанию горняка, которому завалило выход из шахты: помощи с поверхности он может и дождется, но за это время светиться в темноте едва ли научится… Вот за такими безрадостными размышлениями я и не заметил, как поравнялся с домами погорельцев. До конца асфальтированной дороги оставалось еще около сотни метров, но я почему-то решил присесть на один из пеньков, валявшихся у обочины, быть может, они слишком соблазнительно валялись. И тут только заметил, что с того конца деревни, куда я направлялся, медленно движется еще какая-то человеческая фигура, причем легко было рассмотреть, что облачена она во все черное. Немного приглядевшись (а, скорее, догадавшись), я оставил последние сомнения: то был новый хозяин пострадавших домов, тот самый молвинский Юрец, которого днем с огнем нельзя было сыскать в более погожие дни, при чуть большем оживлении в деревне. Мне же, хотя бы в целях пересилить накативший хандреж, еще одна живая душа совсем даже не помешала бы, так что я, можно сказать, рванул с места, спеша ему навстречу. Он-то подобной спешки выказывать и не думал, а скорее всего, как я заключил позднее, просто физически не мог. Чем ближе я к нему подходил, тем больше меня удручал вид этого человека: сразу бросилась в глаза какая-то черная, изгвазданная накидка, явно не по его среднему росту, так как размочаленные полы ее волочились по асфальту, а рукава он даже не потрудился подвернуть. Остальные сегменты одежды и вовсе не следует описывать, иначе можно залиться горючими слезами. Лицо его изъела худоба настолько, что потухшие глаза и ввалившиеся на одинаковую с ними глубину щеки издалека смотрелись черными впадинами на желтушном черепе, а нос, и без того пренебрегавший умеренностью, казалось, удлинился вдвое. Подойдя еще ближе, я рассмотрел, что половина волос на голове и даже в усах безвременно поседели. Когда я попристальнее вгляделся ему в лицо, меня озадачила еще одна деталь: он смотрел на меня, сильно прищурив левый глаз, а углы рта все время слегка вздрагивали от чего-то, похожего на нервный тик, и все это придавало лицу выражение какой-то вымученной презрительности, как будто он считал меня идиотом и очень хотел, чтобы я это понял. Причем, такой взор его останавливался на мне лишь на несколько секунд, в основном же он брел, опустив голову, с таким устало-невозмутимым видом, точно впереди никого и не наблюдалось. Наконец, уже подойдя к нему вплотную, я как-то непривычно громко для самого себя произнес слова приветствия и протянул руку; он, в свою очередь, будто потревоженный во время беспокойной дремы, резко приосанился, поспешно отворотил рукав своего плаща, обнажив кисть, костлявостью и иссушением полностью гармонировавшую с лицом, порывистым движением схватил чуть ли не за локоть и, надо думать, изобразил рукопожатие. После этого он, словно окончательно опомнившись, добавил надтреснутым голосом: «Здорово!», – а физиономия его вся бесконтрольно задергалась, создавая впечатление, что каждый мелкий мускул возражает против этой встречи. Пока я раздумывал, как бы корректнее положить начало как можно менее скучному диалогу, Юрка неожиданно, к моему вящему облегчению, перехватил инициативу. «Слушай… (не иначе, как он силился вспомнить мое имя) Ты к картам как относишься?…» – задал он вопрос, своим испытующим взглядом показывая полную серьезность намерений. Я отвечал, что ровно и ничего против такого способа умерщвления времени ничего не имею. «Ну так значит, этим и займемся! – воскликнул он с каким-то наигранным довольством, – вон, на пеньки сядем. За этим делом треп за жизнь протекает не хуже, чем за чистоганом!» Он, очевидно, краем глаза заглянул в мои мысли, ведь над этим я голову и ломал; только надо было не нестись ему навстречу, а там на пеньках и подождать… Так вот, когда он уже приступил к сдаче, я ненавязчиво попросил его поведать в двух словах, какими судьбами его к нам занесло. Собственно, в течение первых двух конов в «дурака» я внимательно слушал ту историю, которую вы уже знаете. Рассказывал Юрец почти без единой запинки – готов поклясться, он все зазубрил заранее. Тут только я приметил еще одну подробность в его манере держаться: левой рукой он часто хватался за запястье правой, пальцы которой с неестественным усилием сжимали колоду, как сжимают только что-то, готовое в любой момент выскользнуть. Стало быть, и руки у него страдали от тремора и притом, весьма неслабого… «Ну, что ж ты так проникновенно меня изучаешь?! – снова подал он голос, тут же ляскнув зубами, как от холода и сопровождая это звуком то ли смеха, то ли икоты, – ну давай, скажи теперь, как бесконечно ты удивлен, что меня земля до сих пор носит и чему твое воображение советует меня подвергнуть! Я всеми перепонками внимаю твоему приговору». Но я, изо всех сил напуская на себя безучастность навидавшегося и не таких, возразил ему: «Знаешь, акт жестокости сам по себе меня ничуть не потрясает. Все мы так или иначе позволяем себе жестокость в любой повседневной мелочи и не ожидаем ни от кого подвергнуться расправе. Если бы меня что неприятно поразило в твоем поступке, так это демонстрация твоей природной подлости и низости, которые, по сути, и есть законченная и самая отвратительная форма жестокосердия». «Аплодисменты стоя, – выпалил он в следующую же секунду, и левая щека его судорожно задергалась, – мне остается только сожалеть, что со мной нет никаких стенографических принадлежностей. А послушай-ка, – внезапно сменил он тему, – расскажи теперь ты мне о своем положении дел самую малость. Можешь даже ограничиться одним списком достижений на амурном фронте». Просьбу эту мне было выполнить и легко, и сложно; а главное, что именно такого рода достижения и составляли предмет моей озабоченности за какие-то минуты до встречи с ним. Опять Юрка что-то углядел, хорь проклятый. Мне не захотелось ничего ни скрывать, ни искажать, и я чистосердечно, хотя и несколько отстраненно, выложил всю правду о том, что перебиваюсь мимолетными связями с самым низкопробным контингентом самок, которых все уважающие себя (читай: излишне привередливые) мужчины галантно обходили за три версты, и то происходило это еще реже, чем по большим праздникам. Выслушав эту краткую презентацию моей личности, он весь расплылся в такой детски блаженной улыбке, точно пообедал чем-то вкусным и сытным. «Благодарю за искренний ответ, уважаемый, – изрек он тоном, в котором улавливалось и понимание, и что-то наставительное, – половая рутина – не для таких, как ты, слишком хорошо знающих себе цену. Интимный акт есть получение удовольствия от УНИЖЕНИЯ, и гордецам не везет с этим. Впрочем, ты погоди зеленеть, мне и до твоих рекордов семь верст пыль глотать (тут он то ли хитро подмигнул мне, то ли у него так своевременно дернулся левый глаз). Но ты-то у нас благородной закваски и тебе впору справлять свою графоманскую нужду в каком-нибудь философском эссе под заголовком «Исповедь непризнанного гения или к чему приводит отсутствие секса». Помнится, ты в порыве откровенности что-то обещал такое…» «А теперь вот передумал, – перебил я его, дабы не упустить мысли, – теперь всем провидениям назло и пальцем не пошевелю!» Заметив, что в нем загорелось любопытство, поторопился продолжить: «Пусть это фатальное нечто или некто сколько угодно указывает мне на мое предназначение в жизни, но я не желаю смиряться с участью избранного отверженца, заплатившего за дар видеть насквозь и наперед возможностью испытывать простейшие житейские радости! Я не согласен на такую цену и в знак протеста готов угробить на корню все свои таланты и наслаждаться чистым декаденсом, лишь бы не быть винтиком в этом механизме глобальной несправедливости». «Как у тебя легко с отменой обещаний, – проговорил он, притворяясь удивленным, – не дезавуируешь ли ты теперь и всего прочего?» «Чего прочего? – меня такой оборот разговора начинал подбешивать, – напомни беспамятному». Эта моя просьба заставила его резко отдернуться назад и вскинуть брови, но уже через мгновение он заговорил чуть ли не с сожалением: «А что далеко ходить… Забыл что ль, как в тот же самый день ты много жаловался нам, подвыпившим (вот парадокс-то: подвыпили мы, а жаловался ты) на извечную неполноценность ощущения своего счастья. Не косороть будку, щас все разъясню детально. Ты говорил о том, что ничем, никакой жизненной нишей не способен овладеть полностью, а лишь частично. В частности, расточая прекрасные любовные дифирамбы одной женщине, за более прозаическими делами ты всегда носился к другой; всю душу отдавая одному любимому занятию, ты, тем не менее свои кровные гроши получал за тяжелую и чуждую тебе халтуру; и так всюду, любя одно и отдаваясь другому, ты ни в чем не чувствовал целостности и полноты и словно ПО КУСКАМ собирал свое счастье…» Это «по кускам» он произнес с такой выразительной и зловещей загадочностью, будто бы намекал на что-то, понятное лишь мне да ему. «Поэтому и жизнь твоя изуродована, как неудачный эксперимент твоего тезки Франкенштейна», – закончил он свое напоминание. Я вынужден был признать все до последнего слова. От этого он оживился еще пуще: «Есть еще кое-какая мелочевка: ты не забыл тогда посетовать и на городскую жизнь в контексте все той же неполноценности (мол, живешь – тама, а душой – здеся) и сделал это даже более развернуто, чем обычно: проклинал город за его жадность, за то, как много он имеет и каким малым при этом делится (куда крестями бьешь!..). Ты имел в виду следующее: в городе такое обилие живых и разумных организмов (делая акцент на тех, что лучшего пола, хе-хе), но лишь с мизерным процентом из них можно вступить в самый элементарный контакт – парой слов перекинуться, прикоснуться невзначай и т. д. Ты с неделанным отчаянием возглашал, какой это вопиющий и вульгарный абсурд, что этих кусков мяса в небывалом избытке, но почти всех ты вынужден обходить стороной, как чужой и ненужный, поддерживая общение лишь с давно и безнадежно приевшимися… Было дело или нет?» «Не только было, но есть и будет», – кивнул я даже с некоторой гордостью. «Вот видишь, все ты помнишь. И все для тебя актуально, – с этими словами он поворотил свой исполинский орган обоняния куда-то в сторону, точно призывая в свидетели какого-нибудь третейского судью; снова уставился мне в глаза и заговорил почти нараспев: «И твои обиды на все человекообразное никак не хотят изживаться, так ведь?» «Никак, – признал я, – не вырабатывается у меня к ним уважение. До сих пор нет-нет да задумаюсь о том, как бы вернуть сторицею нанесенное мне зло». Сочувственно гримасничая, он продолжил развивать идею: «Намерения твои, если они есть, заслуживают только похвалы, но признайся, что ты, как человек, обделенный силой и ничего не могущий с этим поделать (без обид, все строго между нами!), мечтаешь о чисто фантасмагорическом способе мести, который позволил бы тебе и получить сполна моральное удовлетворение, и не отмываться потом от последствий. Такие мечтания затягивают, как и все иллюзорное. Но месть – она как профессия дворника или слесаря: дело, без сомнения, благородное и жизненно важное, но, увы, не такое чистое и благоухающее, как нам хотелось бы. И мне теперь, в отличие от тебя, придется учитывать специфику того, за что я берусь, от а до я, ибо на полторы тыщи, выделяемые мне в месяц, особо не замечтаешься!..» Он, видать по всему, собирался окончить свою тираду изящной ироничной усмешкой, но для этого у него, похоже, не хватило дыхалки: на секунды он зашелся сухим кашлем. «А тебе-то кому и за что мстить? – вырвалось у меня, о чем я сразу пожалел, – за свое нынешнее положение ты можешь только на рожу пенять». «Э-э, дружище, ты, наверное, устал думать! Про эту мордоворотину я даже не вспоминаю, такое с кем не бывает; я сейчас говорю о загубленной жизни в целом. Суди сам, – его голос вдруг упал, – как мало в свои двадцать пять лет хорошего я повидал в жизни. А повидаю и того меньше, мамой клянусь. А все из-за презренной, но влиятельной бумажонки, на которой липкой рукой написана чистая неправда о моем психическом здоровье. Тебе ведь не надо долго объяснять, о чем это я», – добавил он почти обиженно. Мне показалось, что сейчас я узнаю нечто такое, во что он пока никого не посвящал. «Ты меня извини, но я в упор не вижу, в чем твоя проблема… Если ты вполне нормален (а это не вызывает сомнений), то на кой ляд под ненормального все эти кренделя выписываешь?… Пускай тебя передиагностируют и поживай себе, добра наживай…Как человек…Что тебе мешает это сделать?… Хоть сейчас». Пока я выдумывал эти слова, он медленно протыкал меня взглядом, а от дергающейся брови дрожь стала расходиться по всей левой стороне лица, как взрывная волна. Потом Юрец зажал щеку левой рукой, словно мучился от зубной боли, но, поняв, что это ложный стыд, отнял руку и затрещал чуть ли не скороговоркой: «Полагаю, друг сердечный, настало время разложить все по полочкам, а то ты запутаешься в догадках. Все довольно просто: я, как и ты, с самого начала жизни не мог отделаться от ощущения себя чужим среди своих. Что это значит – объяснять не буду, на тебя самого эту шкуру примеряли не раз и не два. Собака тут зарыта в другом: все люди, незаслуженно щедро наделенные здравомыслием, убеждены до мозга костей, что каждый – сам кузнец своего счастья, или как там у них приговаривается, и на все бесконечные «почему?» твердят как роботизированные попугаи, что корень всех зол – это ты сам, собственной персоной, и не сваливай свои проблемы с больной головы на здоровую. Должен признать, что мне действительно не на что было объективно жаловаться, я ведь жил в относительном благополучии по нашенским меркам, ну а то, что родители разжопились – это для меня ударом ниже пояса вовсе не было. Мне родной батя никогда по сердцу не приходился. Нищетой, недоеданием, недосыпанием и недосиранием мое детство тоже не было испорчено, а если недопонимания коснуться… Ну так что, всякий через него проходит, оно как стоматологический кабинет. Мне даже удалось в столице некоторое время пожить, там меня одна девочка облюбовала, но это уже банальщина. Так было лет до одиннадцати-двенадцати, потом гормоны задымились, и моим излюбленным времяпровождением стало нет, не самоудовлетворение, а нескончаемое нытье по поводу несправедливости жизни и беззакония мироустройства. Ясен пень, сначала я донимал своими терзаниями ближайшую родню, а она, к моей неудаче, состояла из людей исключительной порядочности. А порядочное отродье, сам знаешь, нытья в больших дозах не переносит. Вся их родственная поддержка сводилась к ответу вопросом на вопрос: «Ты-то чего сопли на клубок наматываешь, чем тебя боженька обидел?» И я постепенно уяснил, что просто не имею права жаловаться, что я через силу должен радоваться жизни, как через силу должен был жрать геркулесовую кашу, потому как от нее много полезных частей тела растет. И как «джокера» кидали следующий аргумент: «Посмотри на такого-то и на такую-то, до чего они докатились, и прекрати с жиру беситься!» Что же, посмотреть я был не против. Благо для этого я мог использовать второй фронт, ну то бишь, круг общения, который звался приятельски-дружеским. Ну и вот, по мудрому совету старших я обратился за разъяснением к корешам, а точнее – судьбам некоторых из них. Многие из тех, что были старше меня годами пятью, уже прошли все огни и воды бухла и дури, белок и эпилепсий, неба в клетку и стен войлочных. А по родителям их, особенно если те еще клыбали живыми, и вовсе книга Гиннеса плакала. Наверное, они должны были утопать в сострадании, но встречали лишь отвращение и платили злом за зло. Не надо долго думать, чтобы понять, сколь нелогичным мне это все показалось. Стало быть, страдание может классифицироваться еще и по реакции, которую оно заслуживает. И на каждый вид страдания природой мудро предусмотрен соответствующий отклик. Мое, похоже, заключалось в незнании, куда себя деть, пассивности и излишней рефлективности и автоматически вызывало раздражение. Я терялся в раздумьях, чем же мне таким стать, чтобы мои жалобы на судьбу могли звучать более обоснованно, что ли. Знаешь, я тогда думал, что выбираю правильный путь (чего по молодости не надумаешь), потому и твердо решил добровольно расстаться с таким теперь заманчивым соцстатусом умственно полноценного человека. Инсценировка была делом несложным. Тогдашний мой возраст, плюс мутное состояние мамани после развода сыграли мне только на руку. Не буду вдаваться в скучные подробности, но в целом на выдерживание избранной роли я затратил немало творческих усилий, чего стоит эта проволока, которой я десна оплетал, – в подтверждение своих слов он сплюнул кровью на асфальт. Я вспомнил, что давно хотел поинтересоваться, как ему удалось свою шепелявую речь исправить. – Совсем скоро никто и за лимон баксов не признал бы меня нормальным, особенно наши рязанские докторишки, ха-ха! Теперь я был непоколебимо уверен, что обрел долгожданную возможность бить челом перед каждым встречным, призывая не пожалеть своей доброты на мое не мною выбранное несчастье. Мне всерьез казалось, что отныне я тот, кто приобщен к бьющемуся в агонии миру опустившихся, сломленных, жизнью раздавленных и всех иже с ними, моя боль наконец-то обрела РЕАЛЬНЫЙ источник, она не придумана от нечего делать, не фальсифицирована из корыстных побуждений, она настоящая! Да, за все эти годы я в самом полном смысле вжился в свою роль, я сам стал забывать о том, какой я на самом-то деле. И хотя я не достиг многого из замышленного, все же для меня бесспорно то, что иначе я поступить не мог: я обязан был не мытьем, так катаньем формализировать свою слабость и ущербность, должен был заполучить бумажку, ибо мы еще пока не придумали ничего более вызывающего доверия, чем всякие письменные свидетельства, скрепленные чьим-то росчерком и штампом. По бумажке мы все читать умеем, а вот скрижали сердца для нас – китайская грамота, и скажи еще, что я поступил неумно». Он перевел дух и заговорил уже помедленнее: «Беда в том, что чувству несчастья, с которым я так сроднился, трудно долго уживаться в пределах одной человеческой души, оно неустанно стремится к завоеванию новых территорий и новых трофеев. А потому для несчастного и отвергнутого в своем несчастии человека не остается большей радости, чем заражать окружающих своим недугом. Ты, как имеющий религиозное прошлое, должен многое понимать: верующие именно это считают работой дьявола. Когда ты одержим таким вот дьяволом безрадостности, само бытие всех наслаждающихся жизнью, уверенных в завтрашнем дне, не падающих духом и вообще позитивно настроенных представляется тебе дерзким вызовом. Но как его достойно принять? По счастью, у меня хватило ума понять, что примитивное подкладывание свиней и фанатичное рвение насолить – все это средства одноразовые, без дальних перспектив. И к тому же, слишком неподъемные для духовных дистрофиков. Нужно идти другой дорогой. Не догадываешься, какой? Нет, не догадываешься. Если коротко, то вся суть в том, чтобы добиться полного преображения всех сильных, смелых и счастливых, превратить их в собственную диаметральную противоположность, то есть заставить их стать такими же, как ты, творить по своему подобию, – здесь у него так сильно задергалась левая щека, как будто под ней заблудилась мышь и лихорадочно искала выход, – не нужно делать никого несчастным, это бессмысленное горожение огорода! Нужно лишь сделать их слабыми, трусливыми, неуверенными, запуганными и внушаемыми и тогда вся их радость жизни будет начисто выхолощена сама собой! Они просто не смогут получать удовольствие от жизни, так как их собственное внутреннее устройство станет одним большим и непреодолимым препятствием к этому. И виноват будешь не ты, а они и только они, ибо каждый из нас – хозяин судьбы, и лишь от нас зависит, рай нас ждет или ад!..» Если поначалу он меня малость заинтриговал, то теперь я не мог сдержать скепсиса: «И что ты предлагаешь сделать с этой целью?… Засунуть их обратно в матку и через девять месяцев извлечь? К тому же ты в порыве вдохновения напрочь забываешь о подводной части айсберга. Ни один самый брутальный самец или испепеляющая красотой дива не застрахованы от докучливых банальностей, вроде расстройства желудка или насморка, и в такие моменты жизни, уж поверь, они без чьего-либо пособничества ощущают себя в аду. А уж если у них ночь не заладится – так это ужаснее отвержения на Страшном Суде!» Но он, похоже, дальше не желал слушать и нетерпеливо, а то и брезгливо, отмахнулся: «Э, да ну тебя с твоим неизлечимым анализаторством! Сперва твори, потом анализируй и никак по-другому! Вдобавок, смею тебе напомнить, что я не теряю логической нити, – при этой сентенции он даже подскочил с пенька, но ноги словно не хотели держать эту тяжесть таланта, так что он резко усадил себя обратно на пенек, – во-первых, я желаю устранить несправедливость, по которой страдания подразделяются на достойные и недостойные: почему, скажем, родители, лишившиеся чада, заслуживают не в меру больше сочувствия, нежели заживо гниющие алкаш или нарик?… Ведь и те, и другие страждут и откуда знать, кто сильнее? Да потому, утверждают говорящие приматы, что на первых НАСТОЯЩЕЕ горе обрушилось, а вторые сами себя обрекли на это, о чем они думали, когда впервые прикасались к орудию самоуничтожения!.. Их горе – ненастоящее, извольте знать, игрушечное. Прекрасно, а о чем, спрашиваю я вас, думали первые, когда своего выродка проектировали?… Или они не знали, что человек смертен и, мало того, подвержен всевозможной порче, что жизнь не станет щадить его, делая скидку на то, что он, ети его в раскоряку, культивирован в твоих гениталиях! – он весь сморщился, на секунду став втрое старше, – а вообще, мне вовсе не досуг разбирать, кто достоин, а кто нет и прикидывать, как бы господин N поступил со мной при том или ином стечении обстоятельств. Чьи поступки и харизма превышают МОИ силы и МОЕ понимание, тем и не повезло и на тех мое омерзение!» Его глаза уже не были тусклыми – они горели, и топливом служила порожденная какими-то стародавними обидами ненависть. Казалось, она такая громадная, что ее не вмещает сердце одного человека, ведь она обитала во многих других сердцах. «Что бы ты там ни замышлял сделать – скажи честно, переезд в Анновку был для этого обязательным условием?» – спросил я его, желая уже заканчивать этот базар. Он почему-то испустил вздох и отвечал: «Да, так надо. Только в ваших краях существует возможность реализации моего плана; это место – отличный субстрат для всего иррационального». Я уже собрался перестать его слушать, но тут он снова пустился в откровения: «Знаешь, я не скрою, иногда мне тут, как бы сказать… тяжело. Уже в первые дни со мной кошмарные видения приключались. В одну ночь, когда я спал, я от какой-то возни проснулся… – он сильно понизил голос, – открыл глаза, пригляделся и увидел, что ко мне в комнату черное не пойми что вползает. Эта штука оказалась обгоревшей, лысой, беззубой и безглазой старухой. Не знаю, может и не старухой, но пребывание в огне любого ведь состарит не на один десяток лет. Я не заметил, были ли у нее ноги, но двигалась она лишь при помощи рук, напоминая неповоротливую ящерицу. Сначала она ползала по полу в двух шагах от кровати и как будто вынюхивала что-то. Потом вдруг стала быстро приближаться к моей койке, устремила на меня свою деформированную рожу… Затем вцепилась когтями в край кровати и закряхтела, пытаясь забраться и соскальзывая… И вдруг проскрежетала: «Юра! Юра!..» Я был так парализован страхом, что подумал, меня тоже ноги отнялись, и спастись от нее я смогу, передвигаясь, в лучшем случае, на ее манер. Наконец, она изловчилась и положила на край кровати голову… И зашипела: «Юра! Как же ты маму не узнал?» Я хотел зареветь благим матом, но все горло как будто заложило, и я просто-напросто потерял сознание. Как очнулся – никого уже не было, но я как бешеный из дома выскочил, всю ночь и утро блуждал по деревне, вернуться решился, только когда солнце уже вовсю светило. Долго потом без света не мог спать… А еще один случай был. Зашел я тут как-то в их амбар, что за домом, посмотреть, чем они богаты. Там низкий потолок, сложенный из досок, ну ты понимаешь, а над одной из стен отсутствует несколько досок, перпендикулярно стене, это, видимо, сделано для беспрепятственного подъема на чердак. Я беглым взглядом осмотрел содержание амбара, хотел на чердак лезть. Встал под этим отверстием, смотрю вверх и что-то замешкался на какие-то секунды… И тут что-то резко грохнулось на меня сверху, я едва отскочить успел. Это труп женщины был, свежеобезглавленный, причем не абы какой, а моей же матери и в той самой одежде, в какой я ее в последний раз видел. Пока я стоял, леденея от ужаса, сверху, прямо на труп, еще и коса приземлилась, судя по лезвию, новенькая совсем. Тут только с меня вся оторопь сошла, и я полетел сломя голову в поле. Там долго и бесцельно блуждал, где травы по пояс… Часа через два вернулся домой, совершенно лишенный сил. Постепенно я понял, что все случившееся – далеко не родня реальности, просто моим сознанием кто-то безжалостно играет. Все же я решил удостовериться в своем заключении окончательно и позвонил родителям. Мать сама подошла, с ней все замечательно было, но долго разговаривать мне почему-то не хотелось, я торопливо с ней попрощался. Дверь в ту амбарушку я заколотил, не возвращаюсь туда с тех пор…»

Мне не было никакого интереса выслушивать его рассказы о галлюцинациях, но на всякий случай я спросил:

«Тебе кошка та ненароком не являлась еще?» В ответ Юрка надменно замотал головой: «Нет, и думаю, не явится. Я б с удовольствием вместо нее сжарил бы тех двух прошмандовок, но тогда бы меня закрыли в совсем другом помещении, где маловато свободы действий по сравнению с вашей Анновкой, хотя, гипотетически, возможностей больше… Кандидатура этой деревни взяла верх в конечном счете именно из-за того, что нигде в обозримом пространстве не найти лучшего места для вдохновения». Из второй половины его тарабарщины я мало чего понял и вообще решил, что пора откланиваться и уходить. Об этом я ему недвусмысленно сообщил, не забыв поблагодарить за компанию. Он нервным движением сгреб карты с пенька, мы встали и обменялись рукопожатиями. «Кстати, можешь поздравить меня: я своими силами мало-мальски расчистил этот хлев от говна, – добавил он напоследок, указывая в сторону своего жилища, – они ж целое козье стадо в этой халупе расквартировали. Мне здесь, знаешь ли, великие деяния предстоят, и вершить их, увязая в экскрементах, – это, конечно, необычайно пафосно, но затрудняет свободу перемещения… Ладно, бывай, увидимся!» Он повернулся, зашагал не оборачиваясь и свернул к своему дому. Сам же я, возвращаясь до хаты, думал, что все, выложенное Юркой, должно быть типичное словесное недержание человека, очень давно, а может и вовсе никогда не делившегося с окружающими волнующими его проблемами. Так что, особенного значения, на мой взгляд, придавать было нечему. Нужно было пройти лишь некоторому объему времени, чтобы наглядно убедить меня во всей серьезности услышанного мной в тот день, в том, что ни одно слово не было пустопорожним блефом… Не раз еще после этого я с укором напоминал себе, что наберись я смелости отправиться по задуманному ранее адресу – этой встречи удалось бы избежать.

III. Поруганные

любовью

То, что больничные мытарства остались позади не сильно подбадривало меня, когда я ехал домой в маршрутке. Меня даже не беспокоил вопрос – была ли болезнь излечена или только загнана в стадию ремиссии, а главное – какую абракадабру может представлять научное наименование этой болезни. Я категорически не желал думать ни о чем, коренящемся в последних двух месяцах, да на это и не нашлось бы сил. Единственное, чего мне не терпелось узнать и усвоить, как только можно скорее, – насколько оправдано дальнейшее затягивание мною жизни на этой земле и под этим небом. Проще говоря, при всем моем «почтенном» возрасте (в любом случае, не пятнадцать лет уже!) я в тысячный раз с нетерпением ждал ответа на упрямый вопрос о смысле и цели своего бытия. Только теперь подоплека его была немного иной, так как векторы переместились от лирики к прагматике; если впервые такой проклятый вопрос прозвучал из уст неофита, усвоившего мало каких жизненных постулатов, за исключением тех, что изложены в Библии да сказках, то теперь им всерьез задавался преждевременно убеленный сединами недоверия и равнодушия старообразный малый. Да мне, без дураков, не на что стало сводить концы с концами, с приевшейся работы меня давно «попросили» за долгое отсутствие, и, хотя у меня еще имелась спасительная сберкнижка, но даже режим строжайшей экономии не превратил бы ее в финансовый рог изобилия. От матери уже недели две не было никаких весточек, может, по ней скоро будут «Сорокоуст» читать, а я и не знаю?… Впрочем, меньше знаешь – крепче спишь: я давно считал, что кому-то из нас пора отмучиться. Знаете, я словно сыграл в своего рода, поставив в качестве объектов произвольного выбора две своих неодолимых, обоюдно противоречащих тяги: к одиночеству и ко всеобщему признанию. Выбор пал на первое, право переигрывания слишком дорого стоит, чтобы рискнуть сыграть вторично… Да и надоело уже жонглировать крайностями, не будучи в силах удержать хотя бы одну дольше невнятного мгновения. Но, при всем при этом, чувство недоумения во мне не утихало: я с небывалым остервенением сотрясал глубины души в поисках объяснения, чего ради я остаюсь жить. Я готов был спрашивать у кого угодно, от бога до черта, в чем состоит моя миссия, к чему меня ведут таким тернистым путем и что мне сделать, чтобы прохождение оного не сопровождалось по возможности таким большим количеством остановок на ремонт. «Теперь я готов к чему угодно, согласен на все условия, только донеси мне толково – что ты от меня хочешь?… Кто бы ты ни был, кем бы мне ни приходился и какие бы чувства ко мне не питал – ты должен хоть раз изъясниться на понятном мне языке, мне надоело путаться в калейдоскопе твоих обиняков, не могу больше строить продолжения фраз из сумбурно оброненных тобой слов, нет сил больше доказывать лишенные каких-либо данных теоремы! Я хочу ясности, хочу краткости, хочу, чтобы мне стало понятно. И тогда я приму все, для меня перестанут существовать «нет» и «не знаю», дай только четкий, вразумительный, недвусмысленный ответ! Заранее каюсь, что не знаю, как величать тебя при обращении…»

И вот, я был дома. Сразу мне стало понятным, что никого в нем, пока я пропадал на казенных харчах, не было. Да и для чего кому-то посещать его, если и в мое присутствие он ни для кого не представлял собой ничего привлекательного. Ах да, как же сразу не заметил – вот они, фантомы прошлого! Нет, мой дом был и остается обитаемым, ведь он такому неимоверному количеству призрачных теней подарил свой кров! Мои худшие опасения на все сто оправдались – самую царственную из теней я и сейчас видел, как живую. Все святые, как же правы те, кто причину любых наших страданий усматривает в наличии у нас прошлого! Добавляя с веселым пессимизмом, что не имей мы памяти о минувшем – захирели бы от переизбытка счастливых мгновений. Но у меня теперь от подобной хвори стойкий приобретенный иммунитет, ведь мои дела давно минувших дней – это просто сокровищница печали для дней текущих, на страже которой стоит огненный серафим вероломной памяти. Тогда в больнице я еще справлялся с наплывом губительных воспоминаний, хорошим подспорьем служила смена обстановки, но сейчас, когда все вернулось на круги своя, шлюзы окончательно прорвало. В последний раз силясь сопротивляться, я попробовал в ускоренном ритме сжевать несколько черствых ломтиков белого хлеба, но кровь так и не отхлынула от мозга к желудку, и я бросил это бесцельное занятие. Теперь я снова всеми мыслями был с такой далекой теперь женщиной, ближе которой еще вроде бы совсем недавно мне не было никого. Тогда я обнаружил, что моя персональная неспособность сберечь возлюбленную и так удачно вначале развивавшиеся отношения как отяжеляла обиду от потери, так и раздувала подленькую лжегордость (хоть за одно судьбоносное действие я теперь несу личную ответственность!). Я бы с превеликим удовольствием рассказал обо всем по порядку (мне и самому было бы интересно), если бы только знал, где у наших ныне почивших отношений альфа, а где – омега. Да, мы общались в общей сложности почти что целый год, но на каком этапе закончилось общение и началась симпатия, от которой дала ростки влюбленность, а самое главное – началась ли вообще, – этого я не могу разглядеть под самой мощной лупой. Знаю только, что эта связь развилась в нечто превышающее кратковременную любовную интрижку, вернее даже, в единственный в моей жизни случай отношений с женщиной, претендовавших на перерастание в «серьезные». Тот факт, что этот роман имел место быть в моей биографии, явилось полной неожиданностью, прежде всего, для меня самого. Причина вся в том, что я с детства панически боялся собственных чувств, без жалости пресекал любое их внешнее проявление, а если это не удавалось мне, то тщательно скрывал их, как некий преступный замысел. Все, что у большинства окружающих считалось вполне естественным и осуществляющимся в порядке вещей, мне казалось явлением не то чтобы непристойным или зазорным, а скорее – не укладывающимся в голове и пугающим. Я не понимал природы всех этих позывов сердца и плоти, меня озадачивало, как можно свободно делиться ими с тем, на кого они направлены, сама система построения отношений полов, основанная на их взаимном притяжении, представлялась мне неразрешимой головоломкой. Справедливость требует заметить, что я никогда не отвергал и не хулил любовь, как она есть, я просто не имел представления, как она войдет в МОЮ жизнь. Я знаю, вы ядовито усмехнетесь, мол, чего тут понимать – действуй, да и все. Но для человека, являющегося суровым и честным жандармом самому себе, подобная стратегия действий неприемлема в принципе. Ведь во всех своих делах и начинаниях я не признавал никакого иного руководства, кроме разума и его неопровержимых доводов. На протяжении всей жизни я был говорящим орудием этого разума, не смея ни на йоту отклониться от установленных им норм и стандартов правильности. А чистый, трезвый, беспристрастный разум признает лишь одну правду: все тщетно. Мой бездушный хозяин настолько обездвижил меня, связал по рукам и ногам, что даже манифестации безумия не могли освободить меня от его власти; самые нелогичные и сумасбродные поступки я совершал, сохраняя холодный ум. Но вопреки всему, я неустанно искал любви, как единственного средства против жажды смерти; за любовь я хватался, как за последнюю надежду, подобно человеку, готовому вот-вот сорваться в пропасть и обеими руками мертвой хваткой сжимающему ветки колючего кустарника. Я с болезненно обостренной чуткостью ловил каждое дуновение ее в воздухе, как задыхающийся от диоксидов пытается выхватить живительную порцию азота и кислорода из зашлакованной насквозь атмосферы. И чем больше свиней мне подкладывала неуверенность в себе, тем более пылким и безудержным становилось стремление достичь желанной цели и тем сбивчивее работало здравомыслие, указывая мне местонахождение искомого там, где его в помине не было. Взять хотя бы эпизод из не очень любимой мной студенческой жизни, когда я, учась на третьем курсе, почувствовал, что не в силах больше совладать с обуревающим меня чувством влюбленности в одну преподавательницу, десятью годами старше меня. Немного забегая вперед, признаюсь, что это была последняя сильная влюбленность в моей жизни, мне самому тогда шел двадцатый год. Короче говоря, положившись на лозунг «будь, что будет», я набрался глупости выложить ей все, как только выдалась свободная минута. Рассказал я ей, как мог адекватно, об этом злосчастном влечении… И навсегда запомнил тот теплохладный, отстраненный, напрочь официозный тон, совершенно непроницаемый даже для сочувствия и понимания, в котором прозвучали слова безоговорочного отказа. После этого я еще долго негодовал на себя, не понимая, кто меня за язык тянул; после такого отворота мне и сама необходимость признания, совсем недавно представлявшаяся такой естественной, теперь казалась всего лишь блажью, вполне достойной столь сурового наказания. И вдруг я все понял; осознание истины снизошло так внезапно, что заставило меня сотрястись всем телом в отчаянном и сумасшедшем хохоте, так похожем на последнюю вспышку эмоций, которую переживают перед смертью больные тяжелым и неизлечимым недугом. Ну откуда у нее может взяться понимание и дар эмпатии, когда она – красавица?! Ведь ей, сколько она живет, ни разу не доводилось изнывать от тайной, самой себя боящейся любви, не приходилось собирать всю волю в кулак, чтобы отважиться раскрыть душу другому, а потом с замиранием сердца ожидать вердикт!.. Так на что же я рассчитывал, если эта женщина никогда не поймет, каково это – быть на моем месте?… Она так привыкла принимать как должное подобные подношения, что они ей до чертиков наскучили. Такими как я весь ее жизненный путь вымощен, и она уже попросту не замечает их… Сейчас я осознаю, что многое в то время преувеличил. Но, как бы там ни было, с тех самых пор у меня сформировалось стойкое отвращение ко всему, несущему отпечаток красоты, и добрых полгода я не позволял себе даже никаких наметок ухаживания за противоположным полом. Потому как самая небольшая конкуренция больно уязвляла мою гордость не столько из-за моей боязни быть отвергнутым, сколько из-за понимания, что я не один такой деловой в целом свете и что у каждой не совсем уродливой женщины имеется гроздь поклонников. В конце концов, простой случай помог мне выйти из этой трудности.

Хотелось бы, честно говоря, как можно сжато пересказать эту историю. Сама по себе она не несет ничего увлекательного. Дело было в начале марта, тогда я испытывал некоторые трудности со здоровьем, вызванные сезонным обострением псориаза. Поэтому все мои маршруты тогда ограничивались передвижением из дома в кожно-венерологический диспансер и обратно. Это был уже не первый рецидив, и я отлично понимал, что по-настоящему эффективно помогает лишь госпитализация, но длительность ее может оказаться достаточно долгой, что было тогда совсем нежелательно. Так вот, однажды в день приема мне пришлось просидеть в очереди почти до позднего вечера. Это было неудивительно, я ведь и явился достаточно поздно, опасаясь, что вообще могу не попасть на прием, так что за мной, в порядке живой очереди, оставался всего один человек. Этим человеком была смурного вида девушка приблизительно моего возраста, внешний облик которой был, прямо скажем, печально оригинален. Первое, что бросалось в глаза, была черная, словно траурная косынка, вернее – бандана, повязанная у нее на голове и закрывавшая лоб до самых бровей. Такой же черный свитер с высоким горлом, короткая кожанка плюс еще перчатки из опять же черной кожи. Что касается нижней половины тела, то она была облачена в более стандартный наряд – примелькавшиеся синие джинсы да черные сапоги. В первый раз я как-то не особенно обратил внимание на ее лицо – да, оно достаточно красноречиво свидетельствовало о ее физическом заболевании, ну и что же, здоровые в такие учреждения не приходят. Да и вообще, мне было не в жилу обращать внимание на кого-то, меня до синевы раздражал вид очереди и это муторное ожидание – хотелось побыстрее со всем покончить да отправляться восвояси. Лишь часа через два, когда за окном уже окончательно стемнело и у дверей кабинета остались ждать только я и эта девушка, я невольно стал метать в ее сторону более внимательные взгляды. Вот тогда я и заметил, что кожное заболевание, в котором я сразу угадал такой родной псориаз, поразило не менее восьмидесяти процентов ее лица, бывшего, к тому же, когда-то очень красивым… Щеки, нос, подбородок, уши, даже губы и веки – почти все было скрыто под воспаленной, трескающейся, шелушащейся и местами кровоточащей коростой. Кое-где, правда, симптоматика была приглушена, к примеру, на скулах красовались лишь ярко-розовые пятна, но в основном клиническая картина была до боли пугающей, можно было только догадываться о том, что за муки она терпит, умножив мои собственные раз в тысячу. Наверное, в то время я был еще недостаточно черств душой, раз у меня засвербило что-то сродни сочувствию и желанию оказать посильную помощь. Так или иначе, я, заметив, что до окончания приема остается меньше двадцати минут, решил предложить ей пройти вперед меня. Голос мой, не вполне уверенно нарушивший эту столь мерзостно умиротворяющую больничную тишину, как видно, вернул ее на землю, только едва ли с небес. Она сидела на приличном расстоянии от меня, даже на другой банкетке, устремив вдаль свой взор самоубийцы, готовящегося к решительному шагу и уже не воспринимающего ничего, имеющего отношение к «здесь и сейчас». В ответ она, словно косой, полоснула меня взглядом выцветших карих глаз (похоже, у нее уже вошло в привычку скашивать глаза, вместо того чтобы поворачивать голову) и, почти не разжимая губ, еле слышно проронила: «Да нет… Спасибо». После этого моим первым желанием было отвернуться от нее и молча ждать своей очереди, однако мне показалось, что в ее ответе, помимо вполне ожидаемой страдальческой и усталой интонации, робко проглядывало и что-то ласковое, покладистое и открытое, только загнанное глубоко внутрь. Почти сразу же дверь кабинета распахнулась, мой предшественник вышел и пригласили меня; а еще минут через пять и мой визит благополучно завершился – к концу рабочего дня врачу было не до щепетильности. Как только девушка скрылась за дверью, я должен был бы тут же спуститься вниз по лестнице и ехать домой, не держа в уме ничего, кроме даты и времени следующего осмотра. Но вместо этого я почему-то замер на месте в крайней нерешительности. Причем, не будучи дураком, я прекрасно понимал, по какой причине мешкаю уходить, только сам неподдельно удивлялся этой причине и даже страшился новизны доставляемого ею ощущения. Я ни в коем случае не сомневался, что у меня возникло непреоборимое желание дождаться этой пациентки и проводить ее, не важно, каким получится маршрут, но КАК могло возникнуть такое желание?! Надо было выбрать одно из двух: либо от избытка жалости, либо от нестерпимости одиночества. И первого, и последнего у меня хватило бы на то, чтобы обеспечить всю популяцию земного шара, только вот сомнительно, что моя непритворная жалость была направлена вовне, то есть на другого человека. Скорее, она вытекала из одиночества… Пока я обмозговывал этот риторический вопрос, его виновница успела покинуть кабинет и, пройдя мимо меня, собиралась удаляться. «Подождите, пожалуйста!» – окликнул я ее в последний момент и тут же лихорадочно прикинул, как можно расценить это мое обращение к ней на «вы». Не оборачиваясь, она остановилась как вкопанная, будто не веря, что к ней кто-то может обратиться. Глядя на ее застывшую в смиренно-ожидающей позе, чуть сгорбленную фигуру, я сразу же интуитивно догадался, что установить знакомство с ней будет и сложно, и легко. А легкость заключалась в том, что отпадала всякая необходимость в напускном обаянии и артистическом разыгрывании приподнятого настроения, ибо она относилась к тому самому типу людей, которые не прощают никому радости, переживая собственное горе. Словом, она освобождала меня от самой основной и самой нелюбимой мной формальщины – имитации восхищения от встречи с нею. Я был волен положить начало общению в своей сдержанно-серьезной, почти бесстрастной и суховатой, хотя и не лишенной доброжелательности, манере. Сказать по-честному, до этого я никогда и ни с кем не знакомился с подобной целеустремленностью, но в тот вечер начал действовать так, что впоследствии приписывал все некоему наитию. Я еще раз, словно в подтверждение, что не ошибся, обвел взглядом ее профиль и спросил с легким оттенком небрежности первое, что взбрело в голову: «Вы до метро?…» Сначала мне показалось, что вопрос мой – та еще глупость, однако я тут же вздохнул с облегчением, когда девушка, теперь уже повернувшись ко мне вполоборота, произнесла со слабым оживлением очнувшейся от обморока: «Да, до метро… Вы тоже?» Ну вот, стало быть, я не просчитался в первичной оценке устройства ее личности; несмотря на то, что сказанные ею слова были просто-таки пропитаны крайней неуверенностью в себе и в происходящем, от меня не укрылась неясная пока, робкая надежда, теплившаяся как в голосе, так и в глазах, глядевших на меня словно сквозь тюремную решетку. Впрочем, за весь тот вечер (который продлился всего-то полчаса) это был первый и до срока последний раз, когда она внимательно на меня посмотрела; после было очень трудно заглянуть ей в глаза, так как она с удручающей методичностью их отводила или просто опускала. Но в то же время Наташа оказалась неожиданно словоохотлива, избавив меня заодно от еще одной тяготы – говорить в пустоту. Не знаю почему, но в том первом диалоге мы ни разу не коснулись темы, по злой иронии судьбы объединявшей нас и грозившей все испортить, мы тщательно, будто по сговору, обходили молчанием лечение нашей болезни. На счастье, и без этого нам на выручку приходило множество стандартных вопросов, так что, расставаясь в метро, мы, само собой разумеется, увенчали этот разговор обменом номерами телефонов. Что же касается дальнейшего развития отношений, начало которым было положено, когда мы с Наташей, спустя несколько дней, почти неделю встретились уже у нее в районе, то о нем можно было бы рассказывать довольно долго и увлеченно. Но только предупреждаю сразу, что я этого делать не собираюсь; мне неохота бередить еще сильнее свои раны, равно как и перегружать настоящее повествование выдержками из сентиментальных мемуаров. Если вкратце, то общение наше долгое время оставалось чисто дружеским, хотя и регулярным – нам обоим просто не с кем было больше общаться. О том, чтобы ускорить приближение знакомства к пику, у меня тогда не было и мысли – все эти предыдущие редкие, одноразовые связи продажного характера вконец закомплексовали меня, так что при контакте на более интимной дистанции я мог бы вызвать лишь улыбку сквозь слезы, но отнюдь не ответную страсть. Но, как выяснилось много позже, уже в процессе нарастания обоюдного доверия и исчезновения условностей, Наташа тоже была ко многому не готова, и вот почему. Дело было не только и не столько в простительных изъянах ее внешности; основным препятствием служила перенесенная ею несколько лет назад тяжелая травма. Двадцатидвухлетней девушкой она приехала в Москву из провинциального городка в Ростовской области с вполне понятными намерениями – ради карьеры со всеми сопровождающими ее приятностями. Первый год ей несказанно везло, что во многом объяснялось ее природной коммуникабельностью, раскрепощенностью, уверенностью, доброжелательностью, ну и далеко не в последнюю очередь – завидными внешними данными. По ее воспоминаниям, то было определенно лучшее время в ее жизни, Наталья была начинающим юристом с блестящими перспективами на будущее, пока один ужасный день все не перевернул в ее жизни. Повторяю, об этом самом дне она очень долго умалчивала, явно испытывая мою надежность, и посвятила во все тайны только когда срок знакомства перевалил за полгода. Сам я отлично знал, что ей есть, чего скрывать, но, призвав на помощь всю деликатность и терпение, не торопил ее с раскрытием тайны. Трагедия Натальи заключалась в том, что на ее благополучии жестоко отыгралась ее же красота. Она никогда не была в опале у мужского пола, еще подростком купаясь в лучах внимания и склизкого восторга со стороны как сверстников, так и взрослых мужчин, что, однако, не заставляло ее терять голову от самозабвения – она со спокойной уверенностью ожидала встречи со своим идеалом. Похоже, что кого-то из ее ухажеров такая выжидательная позиция вывела из терпения, и однажды процесс был форсирован насильственным принуждением к близости. С тех пор Наташу как подменили: она вся ушла в себя и в переживание своей беды, не имея ни малейшего желания поделиться перенесенным с кем-либо. Работы она в скором времени лишилась, да ей на это было уже наплевать, со всеми обретенными с момента приезда в Москву друзьями прекратила всякие отношения. Для нее стало повседневным явлением сидеть и плакать часы напролет. Что касается ее родителей, живших по-прежнему на родине, то она только однажды набралась храбрости позвонить им с просьбой присылать переводом небольшие суммы денег, ссылаясь на временные материальные трудности и приплетя что-то о намечающейся покупке жилплощади. На деле она продолжала снимать комнату в двухкомнатной квартире, где по соседству с ней жила еще одна девушка, вскоре ставшая ее доброй приятельницей. Не мудрено, что она с первого же дня заметила неожиданные и пугающие изменения как в поведении, так и во всем резко изменившемся образе жизни своей подруги, но Наташа стала настолько замкнута, что малейшие проявления сочувствия выводили ее из себя и даже служили лишним поводом для истерики. Все это ни на шутку испугало ее соседку, а однажды ей даже пришлось пресекать Наташину попытку покончить с собой; спасенная, однако, не проявила даже деланной благодарности, а лишь злобно предупредила девушку не лезть не в свое дело. Той было жутко обидно как за свою ополоумевшую подругу, так и за себя и свое бессилие помочь, но вскоре она поняла, что ей такой крест не по силам и улизнула жить к первому же хахалю. Наташа осталась в полном одиночестве; у нее были все шансы из него вырваться, решить свою проблему и найти поддержку и опору, но было нечто такое, что заточало ее в застенках своего несчастья. И вероятнее всего, то была растоптанная и поруганная гордость; гордость человека, привыкшего к совсем другому обращению с собой, словно еще не до конца уверовавшего во все происшедшее. Иногда ей и впрямь, как во сне, казалось, что все это не более, чем чудовищное недоразумение и вскоре выяснится, что ничего подобного с ней никогда не совершали. Но впереди ожидало еще худшее. Здоровье, надорванное полученной психической травмой, не заставило себя долго ждать и вскоре заявило о себе невиданной дотоле напастью. Сначала несчастная и не помышляла ни о каком обращении за медицинской помощью, с садомазохистской усладой расчесывая в кровь мерзко зудящие псориазные бляшки. Только когда все лицо, шея и руки покрылись крокодильей кожей – ей стало по-настоящему страшно. Она таки собрала все мужество и направилась к дерматологу, который, не получив ничего на лапу, выписал ей какую-то гормональную мазь. Сама Наташа не имела ни малейшего представления о борьбе с псориазом, поэтому послушно стала намазываться прописанным средством, которое, как ей показалось, подействовало благотворно. Но первое впечатление оказалось подлейше обманчиво: зуд и шелушение действительно сошли, но немного погодя на еще не заживших шрамах стремительно начали появляться новые очаги воспаления, а самое страшное заключалось в том, что симптоматика резко перекинулась и на другие участки кожи, а именно – на голову, с которой вместе с мертвой, отслоившейся кожей, целыми пучками стали выпадать и волосы… Пользуясь случаем, сделаю короткую передышку и сообщу следующее: в те черные дни Наташа по велению отчаяния уничтожила почти все свои старые фотографии, напоминавшие о былой безбедной жизни, сохранив только одну, снятую как на документацию. На ней она была запечатлена со своими густыми и пышными каштановыми волосами, лоб прикрывала великолепная челка, глаза смотрели слегка прищурено, лицо было немного полнее, и все оно дышало жизнью, которой была налита каждая его черта. Это фото она мне и показала как-то раз, и я немедленно почувствовал, какого тяжелого внутреннего переломления стоил ей этот шаг: было в ее соглашении приоткрыть завесу над невозвратимым блаженством что-то от человека, доносящего на самого себя о преступлении, за которое ждет суровая кара. Я тогда не нашел слов, способных передать глубочайшее чувство благодарности за оказываемое мне безграничное доверие, я просто молча вернул ей фотографию и также безмолвно крепко обнял и прижал к себе – это было все, чем я мог показать, как ценю ее и как она мне дорога. Это произошло несколько дней спустя после того, как она впервые осмелилась предстать передо мной с непокрытой головой: я ожидал увидеть хотя бы короткую стрижку, но все оказалось словно выжжено кислотой, всю голову покрывало ужасающее подобие крупной чешуи, разделяемой незаживающими ранами да кое-где пробивающимися, будто чахлые травинки сквозь асфальт, десятком-другим волосинок неопределенного цвета. Зрелище, которое вызвало бы острейшую жалость у самого князя мира сего. Я застыл на месте и некоторое время с болью в сердце взирал на эту до неузнаваемости изуродованную красоту; потом медленно погладил ее по щеке, точно забыв, что эта шершавая, омертвевшая до самой дермы кожа давно уже не восприимчива к ласке… И, не отрывая взгляда от ее истощенного лица, тихо произнес дрогнувшим голосом: «Миленькая, тебе нужно как можно скорее лечиться…» Вот, что осталось от ее блеска и назревающего величия после двухлетнего скитания по кругам ада. Именно в ту пору, переживая ужас лишения всего, что ей казалось незыблемым, Наталья впервые на личном опыте изведала, что есть ощущать себя ненужной никому на всем белом свете. Это было сродни удару, который получает человек, долгое время следивший за своим здоровьем и активно занимавшийся спортом, а потом по какой-то дикой, в голове не укладывающейся случайности, оказавшийся в инвалидном кресле. Дважды ложась в больницу, Наташа втайне лелеяла только одну мысль, без которой все эти манипуляции с лечением были бы для нее бесцельной возней: ей думалось, что хоть там она получит малую толику заботы и внимания, настолько невыносимы стали страдания от осознания ненужности и брошенности всеми. Увы, то, что она хотела получить единолично, разделялось между всеми, да и то не всегда, порой даже в количестве, слишком малом даже для построения благостной иллюзии, поэтому пребывания в больнице ожесточили ее еще больше прежнего. Она мечтала отправить в ад все здоровое, красивое и беззаботное. О том, что сама когда-то являлась частью ненавидимого ею мира, страдалица уже и не помнила, как падший дух, навсегда забывший, что прежде был служителем Всевышнего. Каким бы райским ни было прошлое – никто не в состоянии черпать вдохновение на жизнь, движение и борьбу из одних только воспоминаний о нем. Для Наташи в этой жизни осталось только два доступных чувства – боль и ненависть, часто она от всей души жалела, что ее заболевание не инфекционное, и готова была пожертвовать всю свою кожу на пересадку ее элементов как можно более широкому числу людей, ведь трансплантация, как она уяснила, является единственным способом заражения. Идея заразить всех своими муками стала для нее безотвязной, приняла характер одержимости, но одинокая и обессилевшая девушка была слишком слаба для столкновения с неприступной громадой не замечавшего ее мира, и единственной добычей на прокорм изголодавшейся ненависти была ее душа. Временами она задумывалась о том, чтобы поискать утешения в церкви или какой-нибудь секте, обратиться к психологу, но с нечеловеческим отчаянием тут же отбрасывала эти намерения – слишком стыдно ей было хоть на минуту продемонстрировать кому-то какой она стала, несмотря на то, что никто бы не узнал, какой она была. Даже свои короткие вылазки в магазин Наташа совершала в респираторе, но потом ей стало казаться, что над ней смеются, и тогда стыдливость исчезла бесследно, до основания сожженная неунимающейся ненавистью. Вскоре она почувствовала ложное облегчение, завидела на горизонте некий мираж приюта, когда, увязая в самоковырянии, внезапно поняла, что больше не видит и не слышит людей, что будто бы лишилась какого-то органа, ответственного за принятие и анализ чужого мнения. Теперь она готова была хоть в чем мать родила ходить по улице, не утаивая ни от кого своей проказы, ей было все равно. Она была одинока, одинока безнадежно и непоправимо, отныне она обитала в изолированном мирке, похожем на уменьшенную копию ада, где сама себе была и дьяволицей, и осужденной грешницей, и человечий дух не смел проникнуть туда. Эта атмосфера грозной отчужденности окружала ее непроницаемым бессветным сиянием, и все, кто ей попадался на пути, инстинктивно боялись ее. Наталья когда-то мечтала об этом возвышении над смертными, к нему она стремилась и за него воевала, ей хотелось быть неповторимой, уникальной, ни с кем не сравнимой, и она с лихвой это получила. Ибо, как она тогда размыслила, все эти идолопоклоннические ужимки рабов красоты и мнимой блистательности похожи на первобытные ритуалы дикарей, исповедующих тотемизм: они всерьез считают обожествляемый ими предмет средоточием всех мыслимых и немыслимых совершенств, обещающих им неземное блаженство, ни сном ни духом не догадываясь о наличии в природе куда более реальных и сокрушительных тайных сил, которые властны в любой момент стереть их в пыль. Она даже принуждала себя удивляться – как до нее раньше не доходила такая простая истина, как она могла желать того, от чего ее теперь выворачивало, для чего она на вес золота оценивала взгляды на нее тех, кто теперь порождал в ней столько мрачного презрения? Нельзя сказать, чтобы мировоззрение Наташи перевернулось с ног на голову, однако перестановка акцентов произошла кардинальная. Утрата своей прежней личности отнюдь не заставила ее оттолкнуть и убить новую, Наташа любила себя с прежней силой, но любовь эта была полностью автономной, в себе и только в себе черпая средства к существованию и поддерживая его в абсолютной независимости от воздействия извне. То была высшая свобода, если, смотря правде в глаза, воспринимать свободу как идеализированное одиночество.

Возможно, это и создало между нами родство душ, ведь поселившийся во мне страх броскости и привлекательности заставил меня действовать как ходячий рентген – я умышленно старался не замечать в человеке ничего посюстороннего, любой ценой стремясь протаранить все его внешние баррикады и помацать обнаженную, трепещущую суть. Постепенно все, что не имело отношения к внутреннему и сокровенному, стало и вовсе раздражать меня, являясь в моем представлении абсолютно ненужной многослойной оберткой, досадной помехой на пути к постижению главного и ничем более. Это легко объясняет, как я дошел до того, что стал видеть в красоте лица и тела своего рода вражеский отвлекающий маневр и, дабы не попасть в ловушку, решил вышибать клин клином и вместо идеала красоты сотворил себе идеал уродства. Все это может звучать, как доходящее до кощунства сумасбродство, но именно Наташа на все сто отвечала созданному мной идеалу, причем в данном случае я и не думаю иронизировать – она на полном серьезе была той, кого я искал и кого бы узнал в толпе. Конечно, такими целями, как у меня, мог задаваться лишь человек, окончательно обесплотивший и обескровивший от разочарования в доступных телу удовольствиях, наступившего, в свою очередь, от неумелого пользования теми возможностями, что ему даны. Еще одним козырем этой девушки была ее глубочайшая, нисколько не наигранная, идущая от самой души ненависть к окружающему миру, спрятанная в защитном безразличии. Благо мне всегда было известно, что ненависть ко всему на свете – это просто не нашедшая удовлетворения любвеобильность, которая, будучи спроецирована на отдельно взятого индивида, в миллионы раз пересиливает дежурную, автоматизированную доброжелательность сытых и довольных, распыляемую без разбора на всех подряд. К тому же Наталья тоже была по натуре идеалисткой, в которой вопреки всему продолжала жить неистребимая вера в пришествие Машиаха любви, только теперь образ его оказался как бы вывернутым наизнанку. Ей больше не нужен был провозвестник счастья. В лице спутника жизни она хотела обрести того, кто готов был вечно делить с ней экстаз мучительной агонии. И все же как минимум один раз я попытался помочь ей не только своим безмолвным присутствием, но и делом. Наверное, дело это было самым великим подвигом ради своей дамы, на который она меня вдохновила: я уговорил ее лечь в больницу еще раз. Произошло это вскоре после того эпизода с фотографией. Не знаю, может быть я бессознательно понадеялся, что верну ту Наташу, какой она была в лучшие времена, может и просто сгорал от нетерпения показать, на что я способен, но, как бы то ни было, я в срочном порядке отправился работать, дабы было, чем оплачивать качественное лечение, которое Наташа проходила в том же диспансере, где загорал когда-то я сам. Я навещал ее, правда, из-за интенсивной работы мне это нечасто удавалось, поэтому за месяц ее госпитализации мы свиделись всего пять раз. Вышла она оттуда немного окрепшей, чего нельзя было сказать обо мне, ибо я, непривыкший к систематическому труду, был как выжатый лимон и сразу же, с чувством выполненного долга, рассчитался. Теперь я понимаю, что именно тогда в наши отношения закралось что-то постороннее, претящее нам обоим, чему мы не смогли бы в то время придумать названия, но оно, это инородное тело, и послужило скрытым дестабилизирующим фактором. Я не буду сбрасывать с себя ответственности и признаю, не мудрствуя лукаво, что первопричиной был я сам. Но вовсе не потому что непродолжительное испытание разлукой (которой, в общем-то, и не было) оказалось выше моих сил – я и не думал искать Наташе даже временную замену, я был весь поглощен ею одной. Дело было гораздо тоньше. Увидев, что возлюбленная моя (в лицо я ее еще так не называл, но был твердо уверен, что скоро это слово станет моим регулярным к ней обращением) понемногу пошла на поправку не только физически, но и духовно стала как будто еще ближе (в ее обращении со мной весьма отчетливо появились нотки нежной благодарности), я почувствовал, как стала подтаивать ледяная броня непримиримой мизантропии, отделявшей и защищавшей ее и меня от «обычного» мира. И, пожалуй, меня в значительно большей степени, чем ее. Я вдруг с удивлением обнаружил, как во мне очнулся от долгого коматоза подлинный эстет, который ничего не имеет против насладиться чисто человеческими прелестями жизни. Как раз в ту пору я снова стал сходиться в легком, так сказать, флирте с другими представительницами женского пола, о существовании которых Наташа не подозревала. Нет, мне не нужно было от них ничего взаимно обязывающего, но все же в этих полуэмоциональных-полутелесных контактах я стал находить что-то отрадное, взяв на заметку, что красота не всегда холодна и враждебна. И Наташа, и я, мы оба негласно уповали на то, что в один прекрасный день окончательно сломим сопротивление болезни, покончим раз и навсегда с хождениями по мукам, выкупим ценой терпеливого ношения тягот друг друга положенную нам долю земного счастья. Да, возможно, так оно и было бы, если бы нам на пути не попадалось столько искушений сбиться с курса. Говоря об искушениях, я опять же имею в виду себя, поскольку за свою подругу, в привязанности которой мне не приходилось сомневаться, никаких оснований переживать я не имел. А причина, почему я не находил сил противостоять соблазнам, была, в сущности, довольна проста: самый обыкновенный недостаток искренности чувств, их некая принужденность, вымученность, перегруженность рационализмом. Я понял, что заставляю себя испытывать влечение к Наташе силой воли и соображениями разума, только они и скрепляли наш союз, он держался скорее на чувстве долга, нежели на экзальтации страсти. Мне тогда взбрело в голову, что изъян этот можно устранить физической близостью, хотя я с трудом представлял себе, как это все совершится, тем паче, что приходилось иметь дело не с обычной девушкой. Тут как раз я и припомнил, как впервые, когда увидел ее, не поверил сам себе, что хочу познакомиться с ней; я действительно этого хотел, но возникшая тогда тяга едва ли была обусловлена зовом природы. И ныне я бы даже сказал, что любил ее, но любил разумом, а не сердцем. В который раз этот круг замкнулся, рассудок снова дергал за ниточки, имитируя движения сердца, именно по его приказу я иногда совершал самые немыслимые вещи, приносил самые большие жертвы в доказательство несуществующей влюбленности. Ведь, в самом деле, все эти немногочисленные, но убедительные акты самопожертвования аллегорически напоминали сокровища, разбросанные по дороге, ведущей прямиком в логово, где я должен был показать свои клыки и когти, но бедная Наталья этого, разумеется, не знала. Она, как я уже говорил, тянулась ко мне, как к светочу всего возвышенного и прекрасного, с каждым днем от ее сдержанности и траурной строгости оставалось все меньше и меньше. А вот меня инстинктивно влекло уже к другим «жизнеформам». Мне хотелось видеть возле себя куда более шаблонный вариант девушки, несмотря на то, что он предполагал и более шаблонные проблемы, к коим я был не готов. Однако я еще не терял надежды спасти положение, сделав всю свою ставку на интим, который в моих глазах превратился в подобие дефибриллятора для остывающего трупа юношеской влюбленности. Не будем отвлекаться от дела, расписывая в красках, как это все происходило, приведем только одну все поясняющую деталь: первая наша близость состоялась за месяц до окончательного расставания. А если мне совсем перестать выгораживать себя, то лучше сказать – до моего непредвиденного исчезновения из жизни Наташи. Эта гипотетическая прелюдия к супружеской жизни все расставила по своим местам, деспотичная плоть, вернувшаяся из долгого изгнания, одним ударом сокрушила узурпацию власти разумом. Казалось, нужно было радоваться, ведь последние преграды были устранены, оставшиеся комплексы пропали, настало время самого интересного. Но нет, то, чего я ждал от последнего средства, не удалось. Да и разве не отдавал я себе в этом отчет с самого начала, разве не знал я, что всем правит осязание, что человек ведь с головы до пят затянут в орган этого чувства, который был так сильно поврежден у моей подруги?… Поэтому ни для меня, ни для нее такой вид удовольствия по определению не мог быть полноценным, нас словно разделяла тонкая, но очень прочная стена. Поначалу я пытался убедить себя, что это не приговор, напротив, это дополнительный стимул оказывать в дальнейшем посильную помощь моей избраннице, то, что поднимет наши отношения на новый, более высокий уровень, ведь они будут зиждиться не только на употреблении друг друга, но и на поддержке, понимании, готовности помогать – просто золотой вариант! Но и здесь свергнутый разум уже не имел возможности вернуть место, занятое плотью, ибо сказалась формирующаяся после секса наркотическая зависимость партнеров друг от друга. Она-то и стала судьей и палачом нашей приговоренной любви: всякий раз возвращаясь на ложе, я испытывал все тот же дискомфорт, всю ту же неполноту ощущений, да и Наталья не могла похвастаться ничем, что хоть немного оправдывало бы это тягостное занятие, хотя на словах она ни разу об этом не обмолвилась. Вот тогда у меня и возникла, как духовная саркома, бессильная ненависть к плоти и ее законам, похожая на кровную обиду. И вместе с тем стало накатывать тягчайшее уныние из-за невозможности что-либо изменить, упразднить такую коварную власть плоти. Сейчас вспоминаю, как я разглагольствовал о том, что человек, познавший все прелести любви, от платонической до половой, может считать себя вседовольным ничуть не меньше Бога. И вот судьба, не то в назидание, не то в отместку, зло посмеялась надо мной: теперь и я получил свои капли этого эликсира жизни, но страшная горечь напоминала мне, что я снова обведен вокруг пальца, и виноват в этом я сам. Противно было, что такая нестоящая мелочь, как верхние слои эпидермиса, оказывается, значит для нас столь многое. Ведь мы не унесем с собой это добро на тот свет, даже на этом его ценность склонна беспардонно варьироваться, почему же оно стало для нас чуть ли не мерилом прекрасного? Сколько ни обижайся на общепринятые взгляды, но мне стало яснее ясного, что и я хотел красавицу. Потому что до наступления глубокой старости (а тем более, на заре молодости) невозможно разжечь пожар любви одними только духовными усилиями – это все равно что пытаться построить капитализм или социализм в обществе с рабовладельческим строем, нельзя разом перемахнуть через такую важную стадию, как единение телес. Все эти «открытия» настолько возбуждали во мне чувство противного, что я завидовал вирусам и прионам. Ну а что поделаешь, ведь и навоз используется в качестве удобрения почвы, и никто этим не брезгует, когда уплетает то, что на ней растет… Но переубедить себя я уже не мог, для меня разрыв отношений стал только вопросом времени. Забегая вперед, скажу, что когда мы стали друг другу чужими, я изобрел еще один псевдоаргумент исключительно для себя, чтобы удержать самооценку от падения за критическую черту. В двух словах – мне доставляло удовольствие, что и я наконец-то научился бросать, изменять своему слову и предавать. Ведь если быть честным с самим собой, то мне давно уже хотелось опробовать эти развлечения мира, лежащего во зле. В нем все друг друга покидают в трудную минуту, все отворачиваются от тех, кого уверяли в преданности до гробовой доски, всякий подгаживает всякому, значит есть в этом что-то приятно-полезное, некое утонченное наслаждение, коли на протяжении веков довольно весомая часть человечества только этим и занята. Я должен был приобщиться к тому, чем живут люди, раз уж не мог издать своих законов жизни. Что такое быть преданным, я выучил уже давно, а вот каково это – предать близкого и спрятать голову в песок – этого удовольствия я пока не ведал. На поверку оно оказалось довольно сомнительным, потерял я куда больше, чем обрел. Более того, как показали дальнейшие события – потерял я все. И когда я окончательно пришел в себя, одумался и выпал в осадок, я долго еще не мог надивиться, где же я взял такую силу воли, что совершил такую гнусную подлость? Эх, если бы я встретил Наташу хоть немного пораньше, когда еще плохо знал, каким воздухом дышат обитатели этого мира, когда еще не успел заразиться их дурным примером и впитать душепагубные уроки их лжеучителей! Почему юность обязана быть разнузданной, почему одаренная скромностью, рассудительностью и воздержанностью она признается профнепригодной?… Потому что по-другому быть не может, потому что все стихийно и циклично. А, ну тогда ни мне, ни Наташе горевать не о чем: природная цикличность однажды возьмет свое, стихия восторжествует и устроенная по принципу маятника психика сама все выровняет. Это сейчас нам тошно и больно, а потом, если выживем, все непременно наладится! Жизненный опыт миллионов моральных уродов – красноречивое тому подтверждение. Так что, господа, вливайтесь все дружно в ряды кузнецов грядущего общества сексуальной справедливости, где мужчины будут почетными маньяками, готовыми на все, лишь бы заполучить очередное тело, а женщины – заслуженными куртизанками, лихорадочно прикидывающими, как бы себя продать подороже! А может, и наоборот, там видно будет. В любом случае, это высшая ступень эволюции, и надо радоваться, что нам довелось жить в благословенное время предначатия вечной вакханалии. Это вам не царство Сына Человеческого, где все гендерно унифицировано и женоподобно. Ибо, посудите сами, в мире, где властвуют доброта и любовь, где не нужно ничего преодолевать и ни от кого защищаться, где нет места применению силы, где все друг друга берегут и ласкают, найдется ли смысл в существовании мужского начала? Нет, оно будет просто лишним, отслужившим свое атавизмом. Пожалуй, такую картину и представлял бы собой мир, не будь в нем зол и бед, мужскому роду в нем пришлось бы довольствоваться, в лучшем случае, положением оплодотворительного придатка. В этом свете довольно странным выглядит отождествление женщины со злом в традиционных религиях; вероятнее все-таки, что зло – дело мужское, оно есть двигатель жизни и ее культиватор. Из этого неопровержимо следует, что без зла не было бы и жизни и что они, словно пара лебедей, неразлучны до самой смерти в один день… Ладно, я отвлекаюсь на поросшие мхом квазисенсации. Чтобы подвести черту под изложением истории моей невеселой любви, мне представляется уместным вспомнить одно наблюдение, которое я как-то раз записал в дневнике. Основная идея его сводилась к следующему: Чем ближе нам человек, тем больше между нами лжи и тем меньше честности и открытости, поскольку, оберегая его от темных превратностей истины, мы тем самым волей-неволей грешим и против ее светлой непреложности. К этому надо прибавить, что беречь любимых нам приходится в первую голову от самих себя, ведь любое взаимодействие неотделимо от подавления одной воли другой, при любом взаимном обогащении страдает хрупкая индивидуальность принимающей стороны, все эти благонамеренные проникновения в душу сотрясают подвешенный на волоске внутренний мир. Чтобы установить самые теплые, доверительные и сердечные отношения, необходимо сковырнуть множество защитных слоев, порушить немало основ в уже устоявшейся системе духовной жизнедеятельности, предлагая в качестве поруки за безопасность не что-нибудь, а самого себя, свою всегдашнюю готовность отразить приступ аутодеструктивного раскаяния и сожаления о содеянном. Наташе же в наших с ней отношениях была уготована судьба как раз такой ничего не подозревающей (а может, просто безропотно покоряющейся) жертвы – жертвы моей недальновидности и бесцеремонности неопытного. Как же было печально в очередной раз сознавать, что житейский опыт можно обрести лишь как поощрительную награду за не одно посрамленное чаяние, обманутое ожидание и попранную мечту… Плохой опыт лучше отсутствия опыта – утверждение слишком смелое, чтобы быть апробированным. Особенно, если под «плохим» подразумевать не снисходительно-обобщающее «неудачный», а «умышленно запятнанный». В этом аспекте на меня падала особая вина, на последних месяцах наших встреч я слишком горячо заверял Наташу в неизменности моих чувств к ней, что иногда переходило в подлинные панегирики ей, я до того увлекался романтической стороной, что неистощимой силе моего краснобайства изобретать любовные признания позавидовал бы самый сентиментальный поэт. Но разве мог я тогда предвидеть, что моя одномоментная искренность обернется лапшой у нее (да и у меня) на ушах?… Короче говоря, само расставание прошло куда проще, чем мои тягостные раздумья о его потенциальном сценарии. У Наташи достало как пронициательности, чтобы по одной моей нежданной просьбе приостановить общение принять к сведению мое нежелание отныне знать ее, так и гордости, чтобы не умолять о возврате невозвратимого. Сначала она пережила насилие, теперь – обман и предательство, что ж, ее можно было считать состоявшейся личностью, знающей о жизни все, теперь ей можно было держать нос по ветру, гордясь своим жизненным опытом, который всегда является гарантом уверенности в себе и завтрашнем дне. Вот только было бы весьма небезынтересно узнать – сможет ли она после всего этого верить хоть кому-нибудь? Надеяться на что-нибудь, кроме своих все более сдающих сил? Этого мне уже не узнать, потому как мне не придется больше ни задавать Наташе вопросов, ни отвечать ей, ни делиться наболевшим или распирающим. Я вернулся домой и у меня уйма свободного времени, так как я предоставлен самому себе, и никто не притязает на мой покой. У меня его столько, что хватит на сведение с ума роты солдат. А прошлое у меня очень даже славное, мне есть и будет, что вспомнить, стало быть, биография моя, ко всему прочему обогащена новыми событиями, которые так приятно переосмысливать по прошествии времени, стараясь не думать о том, что другой такой же человек долго еще будет из кожи вон лезть, силясь реанимироваться после тех же самых событий.

Поделиться:
Популярные книги

Господин следователь. Книга пятая

Шалашов Евгений Васильевич
5. Господин следователь
Детективы:
исторические детективы
5.00
рейтинг книги
Господин следователь. Книга пятая

Сумеречный Стрелок 3

Карелин Сергей Витальевич
3. Сумеречный стрелок
Фантастика:
городское фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Сумеречный Стрелок 3

Энфис 4

Кронос Александр
4. Эрра
Фантастика:
городское фэнтези
рпг
аниме
5.00
рейтинг книги
Энфис 4

Блуждающие огни 4

Панченко Андрей Алексеевич
4. Блуждающие огни
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
5.00
рейтинг книги
Блуждающие огни 4

Плохой парень, Купидон и я

Уильямс Хасти
Любовные романы:
современные любовные романы
5.00
рейтинг книги
Плохой парень, Купидон и я

Газлайтер. Том 12

Володин Григорий Григорьевич
12. История Телепата
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Газлайтер. Том 12

На границе империй. Том 10. Часть 1

INDIGO
Вселенная EVE Online
Фантастика:
космическая фантастика
попаданцы
5.00
рейтинг книги
На границе империй. Том 10. Часть 1

Отверженный VI: Эльфийский Петербург

Опсокополос Алексис
6. Отверженный
Фантастика:
городское фэнтези
альтернативная история
аниме
5.00
рейтинг книги
Отверженный VI: Эльфийский Петербург

Тактик

Земляной Андрей Борисович
2. Офицер
Фантастика:
альтернативная история
7.70
рейтинг книги
Тактик

Гоплит Системы. Часть 2

Poul ezh
6. Пехотинец Системы
Фантастика:
рпг
попаданцы
фэнтези
фантастика: прочее
5.00
рейтинг книги
Гоплит Системы. Часть 2

Энфис 2

Кронос Александр
2. Эрра
Фантастика:
героическая фантастика
рпг
аниме
5.00
рейтинг книги
Энфис 2

Феномен

Поселягин Владимир Геннадьевич
2. Уникум
Фантастика:
боевая фантастика
6.50
рейтинг книги
Феномен

Царь Федор. Трилогия

Злотников Роман Валерьевич
Царь Федор
Фантастика:
альтернативная история
8.68
рейтинг книги
Царь Федор. Трилогия

Бастард Императора. Том 2

Орлов Андрей Юрьевич
2. Бастард Императора
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Бастард Императора. Том 2