Эссе 2003-2008
Шрифт:
Суть этого переворота в том, что измученный тоталитарной гиперболой ХХ век, век Пикассо, «зеленых» и хиппи, любил «благородного дикаря», обещавшего освободить нас от бремени цивилизации. С этим справился террор.
Даже сегодня, после трех лет экспертизы и целой библиотеки аналитических книг, мы так толком и не знаем, кто и за что с нами воюет. Зато каждому ясно, что главной жертвой этой войны может стать цивилизация, та хитроумная машина жизни, работу которой мы перестали замечать, пока террористы не принялись уничтожать ее детали. Взрывая и нивелируя, террор компрометирует прежнего идола - простоту, возвращая всякой сложности давно забытое благородство.
Перед
И так во всем. Омраченная потрясением жизнь образует сегодня иной, более изысканный узор. Никогда Нью-Йорк так не был чуток к дизайну, к оттенкам красоты и нюансам вкуса. Война обострила радость цивилизованных мелочей, повысила эстетическую чувствительность города, придав ей подспудный, но демонстративный характер: скорее Уайльд, чем Толстой.
Чуждый амбициозному плану Вашингтона улучшить весь мир, Нью-Йорк стремится украсить хотя бы себя. Характерно, что быстрее всего сегодня у нас растет сеть магазинов «Домашнее депо», торгующих тем, что может придать блеск и уют вашему жилью.
Так напуганный грядущим Нью-Йорк ищет спасения в старом рецепте Вольтера: «Я знаю также, - сказал Кандид, - что надо возделывать свой сад».
Проверенный историей ответ на вызов террора - рафинированный разум нового Просвещения, открывшего нашей эпохе ее истинного предшественника - XVIII век.
Эта мысль поразила меня в нью-йоркском музее Метрополитен, который открыл свою самую своевременную выставку. Ее назвали по знаменитому роману, ставшему целым рядом популярных фильмов, - «Опасные связи». С помощью костюмов, мебели и безделушек кураторы музея рассказывают о непревзойденной по элегантности предреволюционной Франции - эпохе Людовика XV и мадам Помпадур, легкомыслия и педантизма, безбожия и красоты, всеобщего закона и бездумной прихоти.
Я пристрастился к этому, совсем уж чужому нам времени лишь тогда, когда обнаружил в нем забытые в XX, но актуальные в XXI столетии достоинства. XVIII век - первая примерка глобализации - объединил Запад своим универсальным вкусом, сделавшим все страны Европы неотличимыми друг от друга. Когда я читал бесконечные и, честно говоря, скучные мемуары Казановы, меня поразило, что великий авантюрист объездил весь цивилизованный мир, ни разу не споткнувшись о национальные особенности. Он всюду чувствовал себя как дома: от столичного Парижа до моей провинциальной Риги, узнать которую мне в его писаниях так и не удалось.
Как в сегодняшнем интернациональном молле, Европа была бескомпромиссным космополитом. Она говорила на одном языке - рококо, поклонялась одной богине - Венере.
От этой странной эпохи до нас, кажется, ничего не дошло, кроме, конечно, самой цивилизации, которую и придумал, и окрестил XVIII век. Забираясь в его шелковые потроха, мы находим в них драгоценную игрушку, ставшую тем, что теперь зовется Западом, давно, впрочем, распространившимся на все четыре стороны света.
В XVIII веке цивилизация была еще совсем хрупкой причудой, занимавшей лишь ту тонкую прослойку (меньше 1%), которая могла себе позволить предельно усложнить жизнь, лишив ее всего естественного. Природа и культура словно поменялись местами. Регулярный дворцовый парк стал торжеством геометрии, зато интерьер превратился в лес чудес. Снаружи все подчинялось расчету и логике, внутри правил криволинейный произвол. Обольщенная краснодеревщиками натура
Художники ответили на вызов роскоши тем, что заменили высокое искусство прикладным, не снижая стандарты. Низойдя с неба на паркет, музы стали домашними, ручными. Главная черта этой эстетики - тактильность. Богатые ткани, экзотическое дерево, полупрозрачный севрский фарфор ждали прикосновения, как обнаженные красавицы - Буше и одетые - Фрагонара.
Однако в музее лишенные живительного контакта с телом вещи эти стали немым антиквариатом. Еще сто лет назад Метрополитен завалил им свои самые скучные залы. Чтобы оживить эти непременные в каждой столице дворцовые апартаменты, выставка запустила в них, как золотых рыбок в аквариум, женщин.
Разодетые манекены, наряженные в бесценные платья уникального Института костюма, разменяли большую парадную Историю на множество мелких историй - сплетен, анекдотов, романов, одним из которых и был написанный в далеком XVIII веке с экзистенциальной тревогой и экспрессионистской выразительностью опус Шадерло де Лакло «Опасные связи».
Женщина была в центре рождающейся цивилизации и рифмовалась с ней. Галантность - томная задержка перед развязкой, которая преображает жизнь в ритуал, нас - в кавалеров, дам - в архитектурные излишества.
Лучший экспонат выставки представляет стоящего на стремянке куафюра, завершающего прическу, напоминающую игривую, как все в то время, колокольню. Нигде и никогда женщины, да и мужчины, не одевались так сложно, дорого и красиво, что в конечном результате они теряли сходство с людьми.
Силуэт правильно наряженной дамы повторял очертания парусного корабля. Корму изображала юбка, натянутая на фижмы (каркас из ивовых прутьев или китового уса). В таком платье дама могла пройти в дверь только боком, сесть только на диван и ходить только павой, причем - недалеко.
Стреножив свой царственный гарем, XVIII век не уставал любоваться его парниковой прелестью. Став шедевром декоративного искусства, женщина наконец оказалась тем, чем, что бы ни говорили феминистки, всегда мечтала быть - бесценным трофеем, венцом творения, драгоценной игрушкой. Подстраиваясь под нее, окружающее приобретало женственность и уменьшалось в размерах - охотничьи псы, скажем, сократились до комнатных пекинесов.
Роскошный обиход этого кукольного дома соответствовал и форме, и сущности главной игрушки эпохи - самой цивилизации. Прежде чем стать собою, она должна была обратить взрослых в детей, поддающихся педагогическому гению просветителей. Они ведь искренне верили, что всех можно научить всему: когда грамотных будет больше половины, всякий народ создаст себе мудрые законы неизбежной утопии.
Долгий опыт разочарования, открывшийся Французской революцией, сдал эти наивные идеи в архив истории. Но в глубине души мы сохраняем верность старой мечте хорошего садовника: цивилизацию, что растет на удобренной разумом и конституцией грядке, можно пересадить на любую почву, например - иракскую.
Нью-Йорк, впрочем, предпочитает начать с себя.
09.09.2004