Эвита. Женщина с хлыстом
Шрифт:
В ее речах и писаниях все это повторяется до оскомины во рту или, возможно, до превращения в некое заклинание. Она столько раз использовала слово «сердце» – в своих речах она навсегда открывала свое сердце, или отдавала, или останавливала его, – что Тристан для своих ехидных карикатур, нарисованных для «Вангуардиа», использовал в качестве основной темы маленькую подушечку для булавок в форме сердца; разумеется, он давно исчез. Но столь настойчивое использование слов «сердце», «самоотверженность» и «смирение» нельзя счесть только приемом экзальтированной демагогии или следствием некоей цветистости речи, естественной для испанского языка, оно было и болезненным признаком ее одержимости, которая в один прекрасный день еще станет материалом для психологического исследования.
Сам Перон не выказывал никаких признаков того, что его амбиции превосходят человеческую природу, и равно, невзирая на ту свободу, которую он ей предоставлял, и его поразительную лояльность по отношению к ней лично, ничем не показывал, что думает о своей жене как о чем-то большем, чем просто о человеке; в самом деле, в его отношении к ней порой замечалась некая покровительственность.
Но нет сомнения, что он оценивал ее с собственных позиций, а не с ее; она была для него женщиной, а не святой, и «перонизм» не являлся для него религией. На обеде, данном в 1951 году британским дипломатам, Эва неожиданно разразилась декламацией в пользу «перонизма», обычно приберегаемой для толпы на Пласа де Майо, – она делала это почти механически, словно нажали особую кнопку; и Перон пожал плечами, улыбнулся и пробормотал, извиняясь, что никогда не мог доверять женщине за обеденным столом; гости принужденно засмеялись, и Эва, смущенная, быстро закруглилась. Именно Эва, а не Перон фанатично поклонялась Гитлеру.
Перон препятствовал Эве только в нескольких случаях: он наложил вето на грант в четырнадцать миллионов долларов, за который проголосовали и сенат, и палата депутатов, и не дал никакого публичного объяснения своему поступку; в некоторых случаях он подвергал цензуре ее речи до того, как они появлялись в печати; говорят, что он временами ворчал на нее за то, что она вмешивалась в некоторые серьезные обсуждения. Но если он не произносил на публике столь страстных излияний в ее адрес, как она – в его, тем не менее он всегда отзывался о ней с большой теплотой. «Вы видите огромное влияние президента Фонда Эвы Перон – почему же это так? Потому что она хорошенькая и прекрасно одета? Нет. Она любима, уважаема всеми униженными, и они воздают ей почести, потому что она не может есть, или спать, или жить, не делая добра».
За первый шестилетний срок своего пребывания в кресле президента Перон не слишком изменился. Он немного пополнел и обрюзг; на некоторых фотографиях он выглядит довольно-таки потрепанным, словно стареющий актер, но, возможно, этим он обязан гриму, под которым он обычно скрывал шрам или любую царапину на щеке; при личной встрече он казался крупнее, здоровее и более добродушным, нежели те, кто его окружал. В прошлом Эва участвовала в создании его имиджа; она настояла, чтобы он, пока она ездила в Европу, вылечил свои зубы, после чего его улыбка стала еще более широкой и сияющей, чем раньше; именно она предложила ему носить в качестве верхней одежды белый пиджак даже зимой, чтобы на плохо отпечатанных фотографиях в аргентинских газетах его фигуру легко было заметить; позже, когда в глазах публики он несколько отошел на второй план, а она выдвинулась вперед, он отказался от этого нововведения, а она, похоже, перестала заботиться о его внешности. Он был так же трудолюбив, если и не так энергичен, как его жена, и его рабочий день начинался в 6 часов утра; но он отличался более флегматичным нравом и до Эвиной болезни практически никогда и ничем не проявлял своего волнения, разве что, устав, курил трубку.
В 1951 году график жизни Эвы стал настолько плотным, что время, которое она могла проводить со своим мужем, сократилось до минимума и уходило на обсуждение их общей политики, на личную жизнь его уже не хватало. Эва сама говорила, что порой они не виделись по нескольку дней и она приходила домой тогда, когда ему нужно было вставать и отправляться в офис, и скромно добавляла, что в таких случаях он ее бранил. Они больше не проводили уик-эндов на лоне природы в доме в Сан-Винсенте, где когда-то она даже шокировала более женственных и консервативных аргентинских леди, появившись в подобном случае в брюках. Чету Перон больше не видели проезжающими вдоль кромки воды по вечерам, как они делали когда-то. Теперь у них не хватало времени для того «хождения в народ», которым они когда-то занимались вместе и которое так много дало их популярности; когда в 1947 году проводилась перепись населения, Эва и Перон появились в полудюжине рабочих домов и, пока Перон записывал сведения, Эва раздавала подарки таращившимся на них женщинам и детям; они значительно реже стали появляться на спортивных мероприятиях, тогда как поначалу взяли за правило вместе посещать самые популярные из них. Тем не менее по отношению ко всему миру они выступали на удивление единым фронтом; они демонстрировали, что в их взаимоотношениях ничего не изменилось и, разумеется, их любовь не остыла, и самые злейшие враги Эвы и Перона затруднялись найти какую-либо трещинку в их сентиментальном союзе.
Но Эва изменилась, и эти изменения были глубокими.
Чудесное цветистое творение середины века, донья Мария Эва Дуарте де Перон стала резкой, бесцеремонной деловой женщиной Эвой Перон, такой же красивой и еще более элегантной, чем прежде, в строгих костюмах от лучших портных, с бриллиантовой орхидеей на отвороте лацкана – почти такой же большой, как настоящая; ее светлые волосы зачесаны назад и собраны
В свои роскошные наряды она одевалась теперь только по очень редким официальным поводам – в те длинные широкие юбки, которые она стала предпочитать для торжественных выходов вскоре после своего возвращения из Парижа и из-за которых ей приходилось становиться на шаг или два впереди тех, с кем она фотографировалась, – и она почти всегда была единственной женщиной в группе. В этих официальных нарядах она частенько позировала перед гобеленами, которые были развешаны по стенам резиденции исоздавали мрачный и царственный фон для ее бледной красоты; но чаще она фотографировалась у себя в кабинете, у микрофона или с группой руководителей профсоюзов или правительственных чиновников. Фотографий ее в неофициальной обстановке практически не осталось; да и в ее жизни было слишком мало «неофициального». Несмотря на великолепие и пышность ее окружения, она жила чрезвычайно суровой жизнью: ела лишь то, что позволяла ее диета, пила умеренно и вообще не курила на публике – Перон приносил для нее домой сигареты с угольными фильтрами. У нее вообще не было личной жизни и никаких удовольствий, кроме ее работы. Она все поставила на службу одной цели, но цель эта являлась ее фантазией.
Голос, которым она разглагольствовала перед чернью, звучал почти так же резко и немелодично, как охрипшие голоса мальчишек, разносивших газеты, которые обычно кричали на углах Калье Корриентес; почти в каждой фразе он повышался до истерики и срывался; она говорила быстро, яростно, словно защищала что-то дорогое. Может быть, она пыталась защищать саму себя, потому что вся ее книга пестрит злобными выпадами и оправданиями [30] . В ее речах и ее писаниях шло бесконечное повторение одних и тех же выспренних фраз; она провозглашает абстрактные лозунги и пытается подкрепить свои заявления фактами и разумными доводами. Доказывая, что объединение профсоюзов необходимо перонистскому государству, она объясняет: «Это истина, в первую очередь потому, что так говорит Перон, а во вторую очередь потому, что это – истина». Она использует те же аргументы, какими равнодушная мать отговаривается от назойливых расспросов собственного ребенка. Эва с гордостью провозглашала, что действует и говорит от сердца, что скорее означало, что она действует и говорит импульсивно, под влиянием эмоций. Но хотя ее речи не утратили своей эмоциональности, их напор стал слабеть; она была все меньше мегерой и все больше – пророчицей. Она начала готовиться к своей финальной метаморфозе.
30
Как заявлял Мильтон Бракер в «Нью-Йорк таймс».
У Эвы не было близких друзей; у нее имелись враги, ученики, любовники, протеже, но только не друзья. Она общалась с несколькими женщинами, которые давали ей советы по части одежды и драгоценностей, но она обращалась с ними скорее как с фрейлинами, нежели как с подругами, и ее доверие к ним сохранялось недолго. Когда она достигла вершин власти, ее доверенным секретарем была Изабель Эрнст, подруга Мерканте, которая всегда стояла рядом с Эвой во время официальных церемоний, чтобы в случае чего помочь ей; но Эва обращалась с молодой женщиной настолько безжалостно – зачастую из-за работы она не успевала даже поесть, – что та заболела и ей пришлось уволиться. Одной из первых и ближайших подруг Эвы была жена Альберто Додеро, корабельного магната, которая некоторое время всюду разъезжала с Эвой. Но Эва хотела, чтобы ее компаньонки являлись к ней по первому зову в любое время дня и ночи, она не оставляла им времени на собственную жизнь, а миссис Додеро, американка по происхождению, которая и сама была занята в шоу-бизнесе, не собиралась отказываться от своей независимости; они поругались и разошлись. Одно время Эву обслуживала и ходила перед ней на задних лапках сеньора Ларгомарсино де Гуардо, но две леди поссорились во время европейского турне, и по возвращении Эва перенесла свое покровительство на застенчивую и хорошенькую жену Эктора Кампоры. Эва была слишком требовательна, для того чтобы ее дружба хоть с кем-то могла выжить на этих условиях, и так же не могла допустить соперничества какой-либо женщины в социальной жизни, как не могла вынести соперничества какого-либо мужчины в жизни политической.