Февраль
Шрифт:
Густая толпа вооруженных людей заполнила двор. Я попадаю в объятия «Федора» (Комарова), который стоит с узелком в руках и оглядывается вокруг. Расцеловались.
— Что это значит, куда теперь? — спрашиваю.
— К нам, конечно, в Лесной, там все узнаем.
Не успели мы сделать пару шагов, как из-за угла показывается отряд солдат с двумя молодыми офицерами во главе. У солдат на штыках красные флажки, офицеры и их лошади тоже украшены красным. Безумная радость пронизывает всю мою душу. Вооруженные рабочие, солдаты с красными флагами — вот она, революция! Подбегают незнакомые люди, обнимают, целуют. Сердце хочет разорваться
— Откуда? — спрашиваем мы их.
— Из «Крестов»!
— Куда?
— В Государственную думу! А вы?
— В рабочие кварталы,— бросаем мы им, расходясь.
Эта встреча в первый день «воли» вспоминалась мне потом не однажды. Здесь что-то символическое: освобожденные восставшими рабочими большевики и меньшевики с первых же шагов разошлись — одни пошли в рабочие кварталы к массе, другие в Думу...
Впереди нас идет молодой рабочий, навстречу ему солдат с винтовкой. «На»,— говорит он, протягивая винтовку рабочему. Тот берет и ускоряет шаг.
Женя Холодова, 25 лет, учительница, беспартийная, после Октября — в Красной Армии, через два года повешена колчаковцами в Омске.
ХОЛОДОВА. Старое рухнуло сразу, точно подмытое могучей весенней волной... Вся тоска, вся накипь, тяжким бременем давившая грудь долгие годы, вдруг исчезла, сметенная ураганом событий... Даже ужасы войны временно отодвинулись в глубь сознания, заслоненные новым, необычайным и радостным, которое наконец совершилось... Свобода! Как ждали мы этого, как много думали об этом и как оказалось все происшедшее неожиданным!..
Колонны серых солдатских шинелей, расцвеченных яркими красными значками, точно алая горячая кровь рдевшими на груди, на шапках, на штыках винтовок, мешались со знаменами рабочих. Шумная веселая учащаяся молодежь рядом с красным знаменем — «Да здравствует свободная школа!» — вытащила свое официальное гимназическое знамя из темно-синего бархата с золотом, и чьи-то проворные руки дерзко вырезали на нем двуглавого орла... Как раскрылись души, как разомкнулись уста! Еще недавно суровые лица солдат, омраченные тяжелой думой о фронте, сегодня просвет» лели и прояснились...
Начинаешь говорить — слушают с напряженным вниманием, вставляют свои замечания, чувствуешь, как растет крепкая связь между людьми. Один бородатый солдат поднимает на плечи моего сынишку и говорит ему: «Смотри, вырастешь большой — помни этот день!» Солидных людей буржуазного вида как-то незаметно в толпе, они тонут в общей народной массе — их забываешь сегодня... Не всегда ведь будет такой праздник — впереди много работы... Но сегодня, сейчас -как хорошо, как бесконечно хорошо жить! Хочется работать... до потери сил, до полного изнеможения. Хочется жить!
РОДЗЯНКО. Шли часы, а ответа от государя все не было. Я метался по коридору, никому не открывая дверь. Всю стену моего кабинета занимало огромное зеркало, оно расширяло пространство и действовало мне на нервы: человек как бы удваивался - один ходил по кабинету, другой повторял его движения на стене. Я понимал, что положение ухудшается с каждой минутой.
— Иван Григорьевич, вы прочли указ о роспуске Думы? Что же это такое? Ведь он рубит сук, на котором сидит. Погибель стране, погибель нам!
— Напрасно нервничаете, Михаил Владимирович,— ответил мне с олимпийским спокойствием Щегловитов.— Российская империя нечто большее, чем Государственная дума. Вы видите петроградское барахтанье, а государь озирает всю Россию.
Я понял, что дальнейший разговор бесполезен, и бросил трубку. Оставался еще один путь. Я попросил соединить меня с великим князем Михаилом Александровичем.
— Ваше высочество, вы, очевидно, знаете, что у нас не мятеж — мы в двух шагах от революции. Воинские части присоединяются к рабочим. Заклинаю вас, ваше высочество, немедленно приезжайте в Петроград!
Судя по всему, великий князь растерялся.
— Да, да,— испуганно ответил он,— я немедленно выезжаю...
Теперь я уже мог заняться думскими делами.
ШУЛЬГИН. В кулуарах Думы царили общее смятение и растерянность. Депутаты бегали по залам от одной группы к другой, подходили к окнам, пытаясь разглядеть будущее, надвигавшееся на них, и снова говорили, говорили... «Что же вы думаете делать?» — «Не знаем».— «Что улица?» — «Не знаем».— «Кто ею руководит?» — «Не знаем».— «Надо что-то сделать, что-то предпринять...» Особенно «полевели» депутаты-священники. Они бегали по залам в поисках Родзянко, путаясь в своих рясах, и, натыкаясь на закрытые двери, свирепели еще больше.
— Если министерская сволочь разбежалась,— кричал, не стесняясь, один из них,— мы должны сами организовать министерство!
Все испуганно шарахнулись от него.
Появился бледный Керенский.
— Господа,— громко, так, чтобы слышали все, объявил он,— правительство бросает нам перчатку! Мы должны принять вызов! Дума должна быть на посту! Немедленно возобновим работу! Дайте звонок! — при
казал он служащим, но ни один из них не шелохнулся.
– Тогда я сам дам звонок! — крикнул он и бросился в коридор.
Трель звонка разнеслась по всем залам и коридорам, но депутаты не шевельнулись. Широко раскинув руки, Керенский пошел прямо на них: «Господа, в зал!» - но они ловко ускользали от него. Наконец он наткнулся на Милюкова.
— Дума распущена государем,— охладил его пыл Милюков.
В воздухе запахло скандалом, но в этот момент в дверях появился Родзянко. Все бросились к нему.
— Соберемся в Полуциркульном зале,— вот и все, что он мог сказать...
Полуциркульный зал едва вместил нас: вся Дума была налицо. За столом — Родзянко и старейшины. Кругом сидели и стояли, столпившись и стеснившись, остальные... Встревоженные, взволнованные, как-то душевно прижавшиеся друг к другу. Даже люди, много лет враждовавшие, почувствовали вдруг, что есть нечто, что всем одинаково опасно, грозно, отвратительно... Это нечто была улица... уличная толпа... Ее приближающееся дыхание уже чувствовалось... С улицей шествовала та, о которой очень немногие подумали тогда, но очень многие, наверное, ощутили ее бессознательно. По улице, окруженная многотысячной толпой, шла смерть...