Фишка хромой
Шрифт:
— А почему же она… жена твоя то есть, путалась с рыжим? — не сдержался и спросил Алтер.
— Казалось бы, вы совершенно правы! — ответил Фишка. — Но еще будучи в глупской бане, я научился понимать, что такие вопросы нечего задавать. Где еще так честят всех и каждого, как в бане? И кто? Именно те, которым, право, следовало бы помалкивать. Человек, который никогда слова правды не скажет, смеется над другим и заявляет, что тот, мол, лгун. Плут, которому и гроша доверить нельзя, обвиняет другого в воровстве. Скряга, готовый за полушку глаза себе выколоть, хохочет,
Извозчик Берл в разговоре с нами, бывало, хватался за голову:
— Ох, ох! Не пойму, как у человека язык поворачивается! Как можно осуждать другого, когда хорошо знаешь про себя, что сам ты вор, лгун, свинья, мерзавец и все что угодно?!
— Эх ты, умная голова! — отвечал ему в таких случаях сторож Ицик. — В том-тО и беда, что в своем глазу человек бревна не замечает, а сучок в глазу у другого кажется ему бревном!
А Шмерл, один из бездельников, ютившихся в бане, замечал с усмешкой, зажав бороду в кулак:
— Позвольте, реб Берл! Позвольте, реб Ицик! Оба вы ошибаетесь! Правда, как я понимаю, попросту заключается в том, что каждый про себя думает: мне можно, а другому нельзя.
— Правильно, Шмерл! — воскликнул я, подскочив на месте, и тут же задумался.
Слова Шмерла поддали жару бесу, сидящему в каждом из нас, грешных. Он проснулся и во мне со злобным смешком и стал терзать мое сердце, мучить сознание, будоражить мысли и выкапывать старые истории, залежавшиеся в памяти. Всполошились будто из-под земли выросшие образы. И бес, указывая на них, с кривой ухмылкой произносит моими устами:
— Вот они, вся эта почтенная публика! Им-то все можно, все дозволено…
Этой публики полно повсюду — и в торговле, и в городских ведомствах, и в различных обществах, и в религиозных братствах, и во всем нашем быту. Немало тут и женщин — молодых и старых, всех пород и времен, старосветских баб и молодых дамочек… «Добро пожаловать, уважаемые! — говорю я про себя. — Господь свидетель, что я рад бы в глаза вас не видать и имени вашего никогда больше не произносить. До того вы мне опротивели. Но что поделаешь? Уж раз принесла вас нелегкая, я не могу отпустить вас ни с чем. Придется, в угоду дьяволу, о каждом из вас хоть что-нибудь да рассказать».
— Погоди-ка минуточку, Фишка! Не взыщите, реб Алтер! — обращаюсь я к своим спутникам. — Я хотел бы кое-что рассказать, только дайте мне немного подумать.
Я выбираю одного из этой хваленой компании: «По жалуйте на расправу!» Тот мечется, стонет, орет, как связанный петух, чуя близкий конец. Остальные, косятся на меня, поглядывают недружелюбно, чтобы я молчал… «Дурачье! — думаю я. — Плевать мне на вас! Меня «букой» не запугаешь. Обезьяны вы, а не медведи…» Бес во мне разыгрался и подзуживает: «Так их, так! Бери их в работу, всю их честную компанию!»
— Вот послушайте, реб Алтер, интересную историю. В одном еврейском городе эти типы, как водится… — начинаю
Женщины умоляюще смотрят на меня: «Милый, хороший реб Менделе, пощадите, не рассказывайте!..» Они кокетничают, смотрят горящими глазками… От их кокетства и от одного их взгляда я сразу таю. К тому же вспоминаю о своем намерении затесаться в компанию «дядюшек». «Ну вас к шуту!» — говорю я с улыбкой и, обращаясь к Алтеру, добавляю:
— Я имею в виду этих самых… отцов города… Однако неохота мне почему-то сегодня рассказывать эту историю… Провались они в преисподнюю! Извините, реб Алтер.
— Наоборот, пожалуйста! По мне, они могли бы хоть сию минуту околеть! Но что это за манера перебивать человека, вторгаться с историями, с вашими историями!.. — говорит Алтер и смотрит на меня, пожимая плечами, будто хочет сказать: «Вот, прости господи, дырявый мешок! Так и сыплет, удержу не зная! Подумаешь, очень нужны его истории! Кому? Зачем?..» И, отвернувшись, Алтер несколько раз произносит: «Фи, фи!» — а затем начинает тормошить Фишку:
— Ну, и что же? Словом, короче говоря, чем это кончилось?
Фишка начинает на свой лад, я следом за ним — на свой манер, Алтер по-своему подгоняет, — и рассказ продолжается:
— Между тем время шло своим чередом, а мы с женой чем дальше, тем больше отдалялись друг от друга. Она еще крепче снюхалась с рыжим выродком, стала с ним запанибрата. Они не расставались и уже вдвоем, как барин с барыней, ходили побираться. Меня это теперь не так трогало. Я постоянно думал о бедной горбунье. Мысль о ней не оставляла меня ни на минуту. «Ходите! — думал я. — По мне, можете хоть сквозь землю провалиться! Подавитесь вашими домами и благодетелями!»
При встрече со мной рыжий дьявол поглядывал с насмешкой, будто желая сказать: «Объегорил я тебя, околпачил как следует!..» Но я только отплевывался и шел своей дорогой: «А что тебе за выгода от того, что ты с ней валандаешься? Помогает это тебе? Ведь она же замужняя! Хе-хе, круто завинчено! То-то! И я тебя неплохо объегорил, черт этакий! Накось выкуси! Лопни!»
Со мной стал ходить за подаянием один старикашка из компании рыжего, такой же, как и тот, изверг и вор. Он со мной устроился недурно. Ему никто отказать не мог, он умел скорчить жалостливую рожицу и, указывая на меня, бедного калеку, вздыхал от самой глубины души. Он изображал несчастного отца, сопровождающего убогого сына…
— Хромай, Фишка, хорошенько хромай, сокровище Мое! — говорил он, подталкивая меня сзади, когда мы входили в какой-либо дом. — Скриви рожу и стони, стони, собака этакая! Ничего, они мне за каждый твой стон заплатят!..
По дороге он все время учил меня разыгрывать мою роль, издевался над горожанами, а иногда, бывало, ущипнет меня, дернет и с добродушным видом проклинает при этом:
— Ах, черт бы тебя взял!
Однажды он, якобы в шутку, так саданул меня в грудь под ложечку, что я чуть богу душу не отдал. Всю собранную милостыню он, конечно, забирал себе. Мне трудно было у него даже грош вырвать.