Горицвет
Шрифт:
Вот они и корчат из себя всю эту нынешнюю модную немощь. Ужасно подводят глаза, наряжаются а ля мадам Батерфляй, и прочее. То они японки, то китаянки, то персидские принцессы, то турецкие одалиски. И обо всем этом пишут газеты, передают по телеграфу, и все будто бы восхищаются: «Ох, ах, шарман, сногсшибательное действо, мадмуазель такая-то произвела фурор вечерним выходом в манто из дикого леопарда поверх греческого хитона». Или что-нибудь такое. А на самом деле к ним относятся в порядочном обществе немногим лучше, чем к… ну ты понимаешь. Да и предназначение у них, если уж на то пошло, примерно такое же. Да, да, и можешь не смотреть на меня большими глазами. Ты прекрасно знаешь, что я говорю правду. Кстати, мадам Кокарева, ну да, да та самая… заказала мне недавно два дорогущих платья. Видно, в ее борделях клиенты
— А я все равно надела бы и пошла, — упрямо повторила Жекки, — Если бы только у меня было это платье, или лишних двести рублей, или хотя бы отрез лимонного шелка. Ведь у нас, я думаю, и шелка-то такого цвета не найти ни в одной лавке. И вообще… Так что успокойся, никакого скандала в Собрании не случиться. Вы будете кружиться в обычных корсетных доспехах, а я в это время, скорее всего, буду мирно спать.
— Да, Аболешева, ты и вправду дикарка. Древние испанцы тебя бы обязательно сожгли на костре.
Они еще потолковали о предстоящем бале. Муся поделилась некоторыми секретами о том, кто из городских дам в каких нарядах собирается явиться у Беклемишевой. Посетовала, что Аболешевы обеднели так не ко времени. И пока Жекки с нарастающим любопытством ждала, не промелькнет ли в ее лепете что-нибудь на счет похождений Павла Всеволодовича, разговор незаметно повернул на совсем другую тему. После того, как они расцеловались на прощанье, у Жекки осталось в воспоминании только одно яркое, брошенное как вызов, пятно — желто-лимонное бальное платье, которого у нее никогда не было, нет и, очевидно, не будет.
Даже и теперь, ночью, сидя на скамейке в маленьком темном палисаднике и продолжая беспрестанно вслушиваться в звуки самой порочной улицы на инской окраине, ожидая услышать долгожданный стук копыт и шум подъезжающей пролетки, она воображала себя в этом безрассудном платье. В нем, в его свободно текущих линиях, тонах бледного золота, смягченных прохладной нежностью шелка, в истинной, благородной простоте, для нее каким-то причудливым образом соединялись все ее самые глубокие, связанные с ее внутренним существом, представления о подлинной поэтической красоте. Эта настоящая крастота была живой. Она билась, как сердце, пульсируя с токами крови, вырываясь с дыханием, обвалакиваясь как дымкой мягкой поволокой, застилавшей глаза. И Жекки хотелось сделать ее ощутимой, вещественной, поймать, засвидетельствовать. Вот для чего было нужно бесподобное платье. Летучую прелесть можно было уловить только в тончайший силок, сотканный шелкопрядом, избавленный рукой мастерицы от всего лишнего. Перспектива обсрукции ее не пугала. Такая цена казалась Жекки просто ничтожной. Но чего ради усердствовать? Все равно ее никто бы не понял, как не поняла та же Муся.
«Жалко, конечно, а ничего не поделаешь, — подумала Жекки, проводив глазами очередного уличного прохожего. — Если уж я это чувствую, и оно живо во мне, то, стало быть, оно есть. Оно уже существует в мире. И тот, кому нужно, чувствует это во мне. Например, Аболешев. И если я не могу показать это другим, то значит, ни мне, ни им это не нужно».
Так она незамысловато утешала себя. Досада, раздраженность, мысли об оскудении и непрочности всего ее нынешнего положения заметно добавляли мрачных красок в и без того тревожный рисунок жизни.
XXXVI
От Муси Ефимовой она вернулась домой, успокоенная и грустная. Объясняться с Аболешевым ей расхотелось. Навалилась лень, и после обеда — он прошел в семействе Коробейниковых, — Жекки захотела отдохнуть хотя бы полчасика. Удобная тахта была тут как тут. Когда Жекки проснулась, за окном уже смеркалось.
Зевая, она подошла к окну, выходившему во двор, и совсем неожиданно захватила тот момент, когда Аболешев выходил через низкую калитку в воротах, а высоченный Йоханс, помогая ему, услужливо придерживал скрипучую дверь. «Куда это он? Ничего не сказав, не предупредив, впрочем, как всегда».
На углу соседней улицы она заметила мелькнувший черный кузов все той же пролетки. Пролетку несла сытая рыжая лошадь, вынужденная слегка сбавить ход ввиду тащившегося навстречу почтового тарантаса. Жекки воспользовалась этой минутной заминкой, запомнив направление, в котором помчалась пролетка — на Садовый Бульвар. Свободный извозчик подвернулся Жекки как нельзя более, кстати, на том же перекрестке. Приказав везти себя на Бульвар, она могла уверенно держать на виду опередившую их рыжую лошадь до тех пор, пока Бульвар не закончился, и удивленный извозчик не обернулся к ней с вопрошающим видом: «Куды прикажете, барыня?» Жекки молча расплатилась и выпрыгнула на тротуар. Она увидела, что рыжая лошадь свернула на Нижнюю улицу, а оттуда был только один путь — через мост в Волкову Слободу — на Вилку.
«Вот тебе на». Неужели Аболешев, ее Аболешев, которого она знала и чувствовала, как себя, которого все вокруг считали невыносимым гордецом, снобом, и прочее, и тому подобное, неужели этот самый Аболешев мог снизойти до грубых низменных развлечений, принятых в среде пьянствующих купцов и прочих обыкновенных грешных людей — уездных обывателей?
Образ Аболешева, прочно встроенный в круг ее представлений, слишком не вязался со всем тем, что она знала о Вилке. «Неужели он опустился до такого…такой мерзости, что наведывается в тамошние заведения, вроде домов Лулу или Жужу?» Это предположение вызвало у Жекки приступ брезгливости и быстро сменивших его сомнений. «Это невозможно. Если уж он способен на измену, то только с женщиной, которую уважает. Иначе он не может, у него просто не хватит для этого способностей. Или он должен переродиться».
С каждой минутой голоса сомнений в ее сердце звучали все громче и все настойчивей. И вместе с тем, прежний, подспудно нараставший гнев, подстегивал решиться наконец на самый отчаянный шаг, какой она только могла себе позволить — отправиться вслед за Аболешевым на Вилку. Разумеется, этот шаг был в известной мере сродни падению в пропасть. Жекки вполне понимала, что ее ждет, узнай хоть кто-нибудь из знакомых о том, где она побывала. Но, думая о вполне очевидных последствиях, Жекки уже знала, что отступать поздно. Она опустила, к сожалению, весьма прозрачную вуаль, застегнула жакет на все пуговицы и, крепче сжав в руках крохотную сумочку, подошла к извозчику, дремавшему возле будки часового мастера на стыке Бульвара с Нижней улицей.
Потом, всю дорогу до Вилки извозчик оглядывался на нее, как бы невзначай и очевидно, гадая, не ослышался ли он часом. Боялся, бедняга, что молодая дамочка закричит и потребует ехать обратно. Жекки отворачивалась, смотрела по сторонам. Благо быстрые осенние сумерки уже обрели власть.
Лиловая пелена подступающего со всех сторон мрака захватила окрестность. Предметы, утратив дневную ясность, растворялись и блекли. Звуки, спрятанные, как будто под стеклянным колпаком отдавались глухо и коротко. Жекки велела высадить себя в начале Карабуховской улицы напротив игорного дома Херувимова — этого главного символа Вилки, самого вопиющего средоточия безудержного порока. Так, по крайней мере, думали все те, кто ни разу не позволил себе побывать там. Жекки относилась к их числу. Тем более забавным ей показалось, что почти сразу, при первом же взгляде на разноцветные мигающие лампочки над парадным входом, ей пришла в голову поразительная по простоте и одновременной недопустимости мысль. Она попыталась тотчас прогнать ее, но мысль, нудя, как назойливый комар, возвращалась снова и снова. Чем больше Жекки отгоняла ее, тем навязчивей она становилась: «В самом деле, я могла бы попробовать. Вдруг мне повезет… пусть это опасно во всех смыслах, зато здесь никто не потребует никаких дурацких поручительств, и если уж я решилась приехать сюда, то, почему бы не… Как говорит Алефтина, назвавшись груздем, полезай в кузов».