Горизонты свободы. Повесть о Симоне Боливаре
Шрифт:
Он снова увидел два пальмовых столба и длинную, толстую жердь-перекладину сверху; и все его родственники-мужчины: два краснокожих старика, краснокожий отец, и дядя, и еще двое — все они висят на прибитой жерди, едва касаясь ногами земли, дергаясь и стараясь достать пятками твердую, красную и родную почву; и нет, не могут они достать: белые умеют вешать. Они повесили так, чтобы люди стремились и дергались, но не доставали. И мать, сама белая, валяется у подножия виселицы, рыдая и умоляя начальника пощадить этих бедных индейцев: они не нарочно, у них был злой, недобрый надсмотрщик… И белый начальник — кто он? Испанец? Креол? Все равно; белый начальник велит ей встать и, когда она поворачивается, медленно приставляет ей шпагу к ходящему,
И вот снова лицо Хоакина Паласиоса — оно приветливо, и он говорит:
— Фернандо…
И он говорит:
— Фернандо…
И он говорит:
— Ты понимаешь, я рад бы тебе помочь. Перед богом мы оба равны. Мы оба дети природы и божьего разума. Но ты войди в мое положение. У меня жена, трое дочерей. Надо им замуж. И зачем ты про ягуара? Ну, какой ягуар. А койотов нет вовсе. Уж скажи — так и так, зарезал быка. А то ягуар; лгать нехорошо.
И я, я, Фернандо, — я подхожу и вонзаю нож, вонзаю нож в его горло, и поворачиваю, и поворачиваю, и соленое, красное — на жабо. За реку, за ягуара, за жеребца, за усталость, за дым, за туман в мозгу!
И свои быки, земля, свой табун, и жена, встречающая его, вернувшегося от белых женщин, несущая воду, родную тыкву и деревянную чашку.
И главное — это радостное, дымящееся чувство свободы, мелькания, света — чувство, уже не связанное ни с Паласиосом, ни с конем, ни с усталостью, ни с работой, ни с потом, — чувство огневое, голубое и белое, золотое само по себе…
Он глухо стоял, глядя перед собой, улыбаясь и ожидая чего-то, и окружившие тот котел глядели и ждали. И он сказал:
— Да, резать креолов. Да. Да. Мантуанцев. Я с вами.
Он поглядел на Бовеса.
— Бовес — белый. Но он за освобождение, он за великого, прочного короля; он за нас. Да. Он белый, но он за нас. Резать белых.
Оцепенение кончилось; все закричали «вива», загомонили, предлагали Фернандо выпить, говорили, что назначат его в хороший отряд; было особое, бодрое и хмельное веселье, которое возникает, когда находят единомышленника.
Родригес-Бовес орал, предлагал вино, хохотал; но Фернандо заметил, что он подсыпал пороху на полку… прошла минута божественного, высокого транса, и он, Фернандо, замечал уже многое. Он присел к столу и невольно взглянул на носатого. Тот сидел, нечаянно отойдя душой куда-то, задумавшись.
Когда разъезжались — храпели и топали кони, — незначаще хлопнул выстрел. Он подождал, пока топот стих, взял свой иззубренный заступ и вышел. Носатый лежал ничком, подвернувши голову, как петух со скрученной шеей. Фернандо посмотрел, куда рана: так и есть, в затылок, под кость. Он вздохнул, покачал головой — и нехотя начал копать.
Голый по пояс «кровавый шакал» Родригес-Бовес, выпятив крепкую грудь, сидел на своем вороном, напоминавшем Фернандо о том зловредном буяне из стада Паласиоса, и принимал доклады от командиров. С холма было хорошо видно, как со всех сторон стекались отряды всадников к месту сбора; одни были дальше, другие уже подъезжали. Ржали кони, торчали пики — ножи на древках. Стояли дикий гомон и топот, учиняемые уже прибывшими. Кто усмирял горячую лошадь, кто пререкался с соседом — ох, не быть бы беде! — кто собирал своих голодранцев вновь в одну кучу, желая пересчитать наличный состав: были такие, кто отставал по дороге и исчезал в степи. Но в общем царило хмельное, веселое возбуждение; было такое чувство, будто разламывал кости, хрящи, суставы после дурманного и кровавого сна. А ведь вечером праздник. Да, было как перед праздником. Самое лучшее время. Сам праздник — уже не так. А перед праздником —
Приблизился новый отряд. Глава его, старый мулат Урдиалес, пестро-седой на фоне своей шоколадной кожи, три раза потряс копьем и, отделившись от прочих, поехал на холм к повернувшемуся в его сторону Бовесу.
— Сколько?
— Двести и шестьдесят сабель и пик, командир.
— А ружья? А пистолеты?
— Сорок пять ружей. Тридцать пять пистолетов.
— Ты грамотный?
— Мало.
— Пороху? Пуль?
— Пороху — две арробы. [2]
Тем временем бахнул выстрел. С коня валился голый метис в одной набедренной повязке, с пикой в руке; а конь еще мчал к другому метису, который сидел на коне же, с дымящимся пистолетом. Этот явно летел на того с копьем, но сидящий успел использовать свое превосходство.
2
Мера веса, около 12 кг.
— Ссорятся, подлые. Рано перепились, — проворчал начальник и бело-голубыми глазами обратился к мулату:
— Так, говоришь, две…
— Начальник! — послышалось сзади. — К тебе пришли мы.
Бовес вновь повернулся и проворчал:
— Ты чего орешь? Ослеп, что ли?
— Я вожак отряда.
— Так ведь и я говорю не с бараном.
— Но мой отряд…
— Помолчи. Так ты говоришь, — повернулся он снова к Урдиалесу, но из-за спины донеслось:
— Начальник! Прими отряд! Мой отряд — больше и…
— Наказание, — проворчал начальник, таща из чехла пистолет и взводя курок. — Примешь его людей, — говорил он Урдиалесу, одновременно повернувшись назад и стреляя в надоедавшего. — Падай, падай. На, на, — как-то задумчиво, тусклым голосом говорил он, ничуть не рисуясь, доставая другой и еще один пистолет и с привычным интересом и удовольствием наблюдая, как на теле лежащего появляются все новые и новые рваные красные брызги и пятна. — Так что же? — спросил он, суя пистолеты своему ординарцу: перезарядить.
— Это наше вооружение, — отвечал престарелый Урдиалес, кося глазами под ноги лошади Бовеса и подавленно сглатывая слюну. Окружающие тоже смотрели на распростертого, и на спокойных лицах было написано: он, Бовес, прав. Иначе нельзя.
Фернандо отъехал и повернул к своему отряду.
Кругом шумели, росло возбуждение. Там, обнявшись, ходили в ритмичной пляске вокруг костра несколько метисов и самбо — голых до пояса, в белых штанах. Там тренировались на шпагах двое — белый и краснокожий, — и белый, не соразмерив силы, заехал «врагу» в лицо — вышиб глаз, и вокруг хохотали, хлопая по коленям, довольные и подвыпившие зрители; а после кто-то что-то сказал — «нарочно», что ли, — и все напали на белого: толпа сомкнулась; там негр, стоя на седле, держал речь: «Король Фердинанд даровал нам землю, но мантуанцы, помещики, скрывают вердикт короля»; там — треск кастаньет, хлопки; там — сегидилья, фанданго; там кумбия; там кружится малагенья; там мелодию «маре-маре» бренчит четырехструнная гитара куатро; там в хохоте исполняется танец галерон; там бухает барабан; здесь двое борются — давно уж всерьез, а не в шутку.
Фернандо ехал, смотрел, вспоминал сказание о свиданиях ягуара с лисицей, тапиром, кайманом, черепахой и испытывал некое беспокойство, смешанное с весельем, и хмелем, и сочной, лазурно-зеленой и яростной, алой радостью.
Юноша в синей куртке и узких брюках вышел из города — миновал последние белые домики с их узорными низкими балконами и патио за стенами — и пошел по дороге; она поднималась на длинный холм, закрывавший видимость.
Юноша нес узелок на палке; он шел по своим делам — он тащил отцу, застрявшему со своим рубанком и долотом на ферме, домашние маисовые лепешки и записку с каракулями мамаши, его супруги.