Ида Верде, которой нет
Шрифт:
Лозинский однажды повернул в их сторону камеру — и они разом, как по команде, скрылись. Будто провалились в песок.
А через час чуть не случилась заварушка — приехали люди на верблюдах, обступили Феодориди, бородатого старика, который был в деревеньке за главного, кивали в сторону киношников, размахивали руками. Странный был момент. Никто почти не двинулся с места. Только Гесс переместился на метр и, встав перед камерой, инстинктивно прикрыл ее телом, и Лозинский таким же инстинктивным движением притянул к себе Иду. Но скоро всадники отбыли.
— Никогда больше не делайте этого, драгоценные
Жаркий воздух сотрясали крики Грина, ругавшегося, что его не разбудили. В поезде у него все-таки начался запой, с которым он пытался бороться. Сейчас он будто бы одолел приступ и теперь большее время дня лежал в доме, замотавшись в мокрые простыни. На закате, каждый раз обманывающем надеждой, что жара слегка отступит, он выходил и через силу обсуждал с Гессом и Лозинским съемочный план следующего дня. Был все-таки намного старше своих новоявленных коллег, жизнь прожил совсем другую — с мытарствами, бегствами, нищетой, авантюрами, которые долгое время ввергали его в беды и заканчивались провалами, — и в «нормальной» жизни с «нормальными» людьми места себе не находил.
Фейерверки фантазии странным образом существовали совершенно отдельно от самого этого нездорового, грустного человека. Казалось, что Грину, в сущности, нравилась пытка жарой, погружавшая его в те же глубины бреда, что и алкоголь.
Часто Грин оставался ночевать в замке, среди разномастных фрагментов декораций и аппаратуры, которую Гесс после каждой съемки кропотливо зачехлял, чтобы ни одна песчинка не попала ни в одну щель. Он разваливался на кушетке, обитой рваным шелком, — и становилось ясно, что его измученное тело наконец отдыхает.
Гесс случайно услышал, как Грин говорил жене (спокойно шествуя по песку, она носила мужу еду и воду): «Мы с тобой знаем быт наших персонажей лучше, чем здешнюю жизнь киносъемщиков, правда?» Еще он слышал, как Грин разговаривает со своим ястребенком Гулем, уже подросшим. Ящик с птицей квартировал в одной из верхних комнат замка, и иногда Гуль задумчиво бродил по балкону, что опоясывал нижнюю залу, превращенную в съемочный павильон.
Гесс, конечно, снял инспекторские прогулки птицы — пусть Лозинский потом сам решает, нужны ему будут эти кадры или нет. Скоро ястребенок стал подниматься в небо. Несколько раз возвращался, а потом, зависнув на некоторое время над съемочным лагерем, будто пришпиленный к бесцветному адскому небу, взмахнул три раза окрепшими крыльями и поплыл на восток.
И снова наступала ночь. И Гесс сидел у костра. И Ида уплывала все дальше и дальше.
А через день выяснилось, что вместе с всадниками-бедуинами, гарцевавшими несколько дней вокруг лагеря, отбыл и Грин, оставив записку заботливой жене.
Известие это не то чтобы всполошило съемочную группу, но привело скорее в состояние задумчивости.
Через полчаса актер Баталов подошел к Нахимзону и стал выяснять, была ли это кража или добровольный уход.
— Его украли. Конечно, украли! — настойчиво бормотал красавчик-актер, переходя от палатки к палатке.
— Однако его жена читала нам
— Разве вы не поняли, что эти Грины за пара? Они всегда врут, они на каждом шагу устраивают подмены. Поверьте, кражи людей будут продолжаться, и госпожа Грин окажется мусульманским агентом! Нас всех продадут в рабство!
Лозинского жара изводила до сумасшествия. Засыпал он с трудом — и уже неделю, как боялся снов больше, чем бессонницы. Вечером подолгу принимал ванну. Около их с Идой домика была специально выстроена хибарка, в которой стояли бочки с водой. Воду пытались сохранить прохладной, но ничего не выходило. Лозинский намывался шампунями, тер себя губкой и пемзой, однако через полчаса покрывался испариной, а когда ложился в постель, простыни тут же становились липкими. Жизнь представлялась адом.
С Идой они спали в разных комнатах. Точнее засыпали. Лекс боялся, что во сне на него нападет какая-нибудь членистоногая гадина, поэтому в полусне перебирался в «шатер» жены. Ее кровать была окутана марлевой тканью, и Ида неустанно поправляла и подтыкала эту «фату». Она спала чутко — и научилась во сне чувствовать любой шорох, не открывая глаз, сбивать специальным соломенным веничком сколопендр, ящерок и пауков. Лупила сильно и часто попадала по Лозинскому, он ругался, но все равно был ей благодарен.
Под утро, когда твари ненадолго успокаивались, Ида уходила плавать.
Ида и Лозинский почти перестали разговаривать. Даже на то, чтобы произносить слова, надо было тратить силы, а их пожирала жара. Нежничанье осталось в прохладном прошлом.
Однажды, отдуваясь, отплевываясь и обмахиваясь купленным на базаре веером, Нахимзон привез из города удивительный шкаф, который представил как холодильный сейф.
— Творение английских инженеров! Спасение русских киносъемщиков! — радостно восклицал Нахимзон.
Шкаф окрестили холодильником, установили на веранде в домике Лозинских и вечером на радостях устроили прием. Коктейли со льдом! Мороженое! Целых три трехлитровых железных бидона с мороженым! Каждый прозрачный кубик смаковали как удивительный деликатес.
Ночью Лозинский обсыпал льдом Идины плечи и прижимался к прохладной коже. Страсть проснулась, он сходил с ума от холодных капель, собиравшихся в ложбинках ключиц, и стискивал зубы, чтобы не перебудить стонами съемочное селение.
За дни молчания Ида отдалилась, и в неверной черноте ночи слегка пьяноватому Лозинскому казалось, что он мнет и рвет мираж, выдуманную диву Верде, отрешенную, спокойную, которая смотрит на него, будто через толщу экрана.
Ночи ему не хватило. Страсть проснулась и днем, когда он увидел, как Ида идет вдоль воды в полуразорванном платье своей героини.
Он поменял мизансцены и велел Гессу снимать ее проход с нижней точки. В кадре оказались босые ступни, колени, Ида оступилась, споткнулась о камень — юбка подлетела, — и в ворохе тряпья мелькнула белая полоска кожи на бедре.
Гесс, как обычно, молчал.
Лозинский не утерпел — быстро закончив съемки, он увлек Иду в домик. Задернул шторы, бросил весь лед из «холодильного рая» ей на живот и распластался сверху.