Шрифт:
I
Несколько лет тому назад город Б*** находился в страшном волнении. Один из самых богатых обывателей этого города, Алкивиад Степаныч Кулындин, получил известие, что одно довольно значительное лицо, приходящееся ему несколько сродни, проездом остановится у него в доме. Супруга Алкивиада Степаныча, Софья Кирилловна, тотчас же приказала заложить карету и поспешила сообщить новость приятельницам; те, разумеется, точно таким же порядком передали ее своим, а те опять-таки своим. Сам Алкивиад Степаныч, не медля ни минуты, дал знать о событии местному начальству, которое в свою очередь передало весть женам, те опять другим приятельницам, так что в самое короткое время весь город узнал о неожиданной новости. Все засуетилось. Со всех сторон показались озабоченные лица; у мужчин заботливость эта, неизвестно почему, выразилась вдруг значительным пожиманием бровей и обращением губ в трубу; у дам обозначилась она радостными улыбками и той суетливостью, какая предвещает всегда появление чего-нибудь необыкновенного, торжественного. Но не в том дело; уже во всех концах города гремели коляски, рыдваны, дрожки, тарантасы, разлюли; многочисленные экипажи направлялись однакож, сколько известно, преимущественно к двум только пунктам: те, в которых сидели мужчины, стремглав летели к подъезду Алкивиада Степаныча; другие, занятые дамами, направились к голубому домику, украшенному надписью: "Госпожа Трутру из Парижа, Modes" [1] , с прибавлением внизу русскими буквами: "Нувот^e" [2] . Не мешает заметить,
Приезд родственника Кулындиных подействовал, однакож, сильнее всего на Николая Платоныча Сабанеева. Лицо его отразило почти в одно и то же время все разнохарактерные выражения, какие только неожиданная весть могла разбросать на лица остальных обывателей города. Он то улыбался, то сердито хмурил густые свои брови, то вдруг опять самодовольная улыбка появлялась на губах его; он расхаживал с озабоченным видом взад и вперед по кабинету, трепал себя немилосерднейшим образом за высокие воротнички (в то время носили еще высокие воротнички), взъерошивал волосы и радостно потом потирал руки. Николай Платоныч, точно так же как приятель его Алкивиад Степаныч, -обыватель города Б***, обыватель с достатком, с весом. Сверх того, он был еще и содержателем театра. Нечего упоминать, что полунищие антрепренеры, таскающиеся по ярмаркам и уездам с оборванною труппою, так же походили на него, как актер, представляющий Цезаря на сцене, похож на настоящего Цезаря. Николай Платоныч не только не имел в виду гнусной корысти, но даже охотно жертвовал каждый год из своего кармана на улучшение и содержание театра, который в самом деле представлял все совершенства, каких только можно ожидать в провинции. Особенно оркестр обращал на себя внимание г. Сабанеева. Николай Платоныч был сам музыкант, меломан в душе и даже композитор по призванию - главная причина, заставившая его, как утверждали многие, взяться за управление театром. Что он такое компоновал, определить трудно, потому что, кроме огромной оперы, над которой трудился он неусыпно десять лет сряду в своем кабинете, из-под пера его вышли две только пьесы, марш и русская песня; но, во всяком случае, избранное общество города Б*** очень хорошо делало, сохраняя высокое мнение о его таланте и музыкальных познаниях. Уже одна наружность Николая Платоныча свидетельствовала если не совсем гениального человека, то уж, конечно, натуру необыкновенную. Маленькая подвижная фигурка, как будто разбитая когда-то вдребезги и склеенная потом неопытным мастером, увенчивалась огромною головой, казавшеюся втрое еще больше от серых сухих волос, встрепанных самым неистовым образом; лицо Николая Платоныча, свойства желчного, представляло одни только глубокие впадины и выступы; между последними особенно отличались энергический нос, загнутый клювом, и четырехугольный подбородок, редко выбритый; одну из самых резких особенностей композитора составляла небрежность туалета. Николай Платоныч находился вечно в каком-то волнении: глядишь - сел; не успеешь отвернуться - как уже быстро расхаживает по комнате, покручивая головой, взъерошивая волосы и мурлыча что-то под нос. Сухощавые, но жилистые и крепкие его члены подергивались беспрерывно судорожными движениями; он никогда не оставался в покое; взглянув на него, действительно можно было поверить, что в нем, как сам он утверждал, сидела целая дюжина огнедышащих гор. Николай Платоныч говорил разбитым, надорванным голосом; но это потому, что он никак не мог победить в себе горячку и спорил до упаду с встречным и поперечным о музыке и своих произведениях, несмотря на ежедневную клятву обращаться с таким предметом к одним дамам. Г. Сабанеев не бегает дамского общества; напротив того, присутствие прекрасного пола как-то вдохновляет, воодушевляет композитора; между женщинами и артистами существует уже издавна сродство: одни нежные, мягкие души способны понимать друг друга. Не все, однакож, согласятся с этим: одна молоденькая дама не разделяла общего сочувствия к Николаю Платонычу; она уверяла даже, будто русская песня и марш знакомы ей еще с детства и не принадлежат его гению; но это несправедливо, и Николай Платоныч был вправе продолжать отзываться о ней дурно, несмотря на то, что уже прошло много лет с тех пор и молоденькая дама успела с того времени родить сына и определить его в пансион; впрочем, дама была музыкантша: это объясняет лучше другого ее вражду к композитору. Пора, однакож, объяснить, каким образом при всех этих обстоятельствах, повидимому совершенно частных, приезд гостя так сильно мог подействовать на директора театра. Несколько месяцев до начала рассказа в гостиных города Б*** распространился слух, что Николай Платоныч подводит к концу свою оперу и решился, наконец, подарить Б*** общество несколькими выдержками; но слухи, подтвержденные самим автором, почему-то не состоялись; слышно только было, что репетиции делались каждый день и оркестр, управляемый старым капельмейстером Сусликовым, просиживал с утра до вечера в театре. Так продолжалось до тех пор, пока Алкивиад Степаныч не получил вести о прибытии в Б*** своего родственника. Нечего распространяться о том, как обрадовался Николай Платоныч случаю, позволяющему показать постороннему лицу, да еще значительному, театр во всем его блеске; что же в самом деле могло быть выгоднее для славы провинциального театра выдержек из совершенно новой, оригинальной оперы, написанной притом самим директором? Он распорядился отлично: из выдержек составился целый дивертисмент, с хорами, танцами и пением. Судя по репетициям, дивертисмент подавал надежду пройти очень удовлетворительно. С этой стороны Николай Платоныч был совершенно спокоен. С другой стороны (и что очень естественно), его терзало то тревожное чувство, которое суждено испытывать каждому артисту, выставляющему на суд публики свое произведение, даже и тогда, когда существует твердая уверенность в его успехе и достоинстве.
В таком-то неопределенном состоянии духа Николай Платоныч сел в карету и поехал на репетицию.
II
Репетиция еще не начиналась. На слабо освещенной сцене толпилась уже почти вся труппа. Подле оборванных кулис, на лавочке, изображающей лодку, сидело несколько женщин, вязавших чулок; кое-где в потемках в глубине театра, между холстяными полосами, представляющими швейцарскую долину, слонялись из угла в угол хористы, актеры и статисты. На темном этом поле четко обозначалась фигурка молоденькой сухощавой женщины, освещенная сбоку лампою; на ней было коротенькое танцевальное платье; ухватившись одною рукой за кулису, она мерно размахивала левою ногой и упражнялась в батманах; неподалеку от нее стоял, вывернув носки и приложив пятку к пятке, человек лет тридцати, коренастый, с завитками на голове, в белой холстяной куртке и таких же панталонах; он плавно разводил руками и, сгибая колени, делал плие за плие [3] .
В одну из таких минут послышалось вдруг шиканье, и кто-то неистово крикнул из-за кулис:
– Николай Платоныч! Николай Платоныч!
Все разом смолкло.
– Позвать Сусликова!
– произнес почти в то же время разбитый, хриплый голос, и содержатель театра, взъерошивая себе волосы, торопливо вошел на сцену.
Все присутствующие, кроме примадонны, повскакали с своих мест и поклонились.
– Здравствуйте, здравствуйте, - говорил Николай Платоныч, направляясь прямо к примадонне, - здравствуйте, Глафира Львовна. Ну, матушка, новости! Все сюда, все!
– продолжал он, становясь спиною к оркестру и нетерпеливо махая рукою.
– Горковенко, собрать всех ко мне!
Режиссер засуетился; вмиг труппа окружила Сабанеева; даже коренастый господин в белой курточке, с завитками на голове, перестал упражняться в "плие" и, помощью вывороченных, гусиных ног своих, стал подбираться к общей группе.
– Сегодня спектакля не будет, - начал содержатель театра, обращаясь, однакож, к одной примадонне, - завтра идет полный дивертисмент из моей оперы, тот самый, который мы репетировали: сначала третий нумер, потом хор вятичей и радимичей и русская ария Миловиды. (Тут он самодовольно покрутил головою, и, наклонившись к Глафире Львовне, пошептал ей что-то на ухо.) Горковенко! выставить крупными буквами на завтрашней афише имя Глафиры Львовны да составить скорей афишу: пьесы оставь, какие были назначены; главное - надо успеть еще раз прорепетировать дивертисмент. Смотрите же, - продолжал он, повертываясь, наконец, лицом к труппе, - не плошать у меня завтра, особенно ты, смотри! У-у-у!.. (Тут он с некоторою строгостью посмотрел на трагика с пузырем бакана вместо носа, который стоял потупя голову и глядел исподлобья.) А что ж Сусликов? Горковенко, скоро ли?..
Горковенко метнулся за кулисы, но чуть было не шлепнулся со всего размаху, столкнувшись с Сусликовым, который в страшных попыхах бежал на сцену. Это был человек лет пятидесяти, среднего росту, сухощавый, жиденький, кисленький, вида самого кроткого, смирного, отчасти немного даже глуповатого; крошечное лицо его, усыпанное красными и синими жилками, скорее склонялось книзу, чем закидывалось кверху; серенькие глаза, лишенные ресниц, постоянно слезившиеся, заслонялись большими круглыми очками в оловянной оправе, скрепленной кое-где черными нитками. Широкая лысина, сливающаяся непосредственно с низеньким лбом и обнажавшая все темя, вплоть до того места, где затылок упирался в воротник сюртука, обрамлялась с боков жиденькими пучочками седых волос, зачесываемых обыкновенно Сусликовым на самую лысину справа налево. Одежду его составляли ветхий бумажный галстук, полосатый жилет, упорно подбиравшийся к подбородку, и классический длиннополый сюртук горохового цвета, сделавшийся уже почему-то неизбежной принадлежностью всех старых театральных музыкантов. Оправившись немного после сшибки с Горковенкой, Сусликов подбежал к Сабанееву и, сложив по обыкновению своему обе ладони к животу, согнулся в три погибели.
– Куда это ты вечно забежишь, что тебя собаками надо отыскивать? Где ты был до сих пор?
– спросил Николай Платоныч, закидывая руки назад.
– Я-с насчет... все... маленечко... Николай Платоныч, - начал было Сусликов, да замялся и окончил оправдание новым поклоном.
– Ну, ну, хорошо, хорошо, - перебил содержатель театра.- Все пьешь!
– заключил он, насупив брови.
– Завтра идет дивертисмент; чтоб все у тебя было исправно. Смотри, Сусликов: я знаю, кто тебя подбивает, - прибавил он, грозя пальцем трагику, который тотчас же принял мрачный вид, - все ли у тебя в оркестре как следует, а?..
– Все-с, - возразил Сусликов, - вот только, Николай Платоныч, гобойчик разве...
– Что такое?
– живо перебил содержатель театра.
– Да захворал как словно маленечко...
– Что ж ты мне прежде не сказал этого? а? а? ну, что ж ты стоишь? надо поскорей дать знать Алкивиаду Степанычу и просить, чтобы он одолжил своего гобоиста на завтра.
– Куда? куда-а-а? погоди, после, теперь надо пройти дивертисмент... я сам пошлю потом: ступай! да живо настроить оркестр!
Николай Платоныч говорил "ты" всем артистам без различия; но тыканье его отнюдь не было грубо и оскорбительно; напротив того, в нем заключалось что-то нежное, отеческое, способное скорей размягчить, чем оскорблять сердце того, к кому оно относилось. Через несколько минут лысина Сусликова показалась посредине оркестра, и началась репетиция. Прежде всего пошла русская ария Миловиды, главная пьеса дивертисмента.
– Тише! Сусликов, тише!
– кричала, топая ногами, Глафира Львовна, когда нехватало у ней голоса, чтобы покрыть весь оркестр.
– Тише же, тише вы!
– повторял примирительным тоном автор, самодовольно проводя ладонью по волосам.
– Тра, та, та, та!..
Тут он ударял в такт ладошами и, когда оркестр начинал играть, принимался снова расхаживать по сцене, закинув назад руки.
– Громче, громче! Что это, я просто петь не могу! Громче, говорят!
– отчаянно произносила примадонна каждый раз, как обрывалась у ней нота и она чувствовала, что не дотянет ее до конца.
– Ну, громче же, громче!
– подхватывал композитор. Наступила очередь танцовщицы.
– Скорее! скорее!
– кричала она, опасаясь кончить пируэт прежде музыки, - скорей! Тише теперь, тише!
– продолжала она, становясь в аттитюд [5] , в котором выгодно выказывались ее плечи.
Затем последовала казацкая пляска, исполненная танцовщицей и тем самым господином с вывернутыми ногами и завитками на голове, который упражнялся в плие, потом дело дошло до комического танцора Розанцева, который должен был пройти свой знаменитый английский комический па под названием "hornpippe [6] "; затем выступили вперед хористы, и началась проба еще одной выдержки из оперы директора: хор вятичей и радимичей; но тут уже сам автор принужден был несколько раз останавливать оркестр, чтобы мылить капельмейстеру голову. Николай Платоныч был, впрочем, очень доволен выполнением своих выдержек, и если задавал Сусликову острастки, так единственно на том же основании, как одна баба, нежная мать, наказывала сына из убеждения, что побои-то для будущности пригодятся. Едва кончилась репетиция, появился Горковенко с составленною афишею.