Кэрель
Шрифт:
— Вы слишком стараетесь, Кэрель. Вы беретесь за каторжный труд, даже не предупредив меня. Кто вам приказал идти в кочегарку?
Лейтенант старался говорить сухим тоном. Он с трудом сдерживал свое волнение. Ему стоило огромных усилий отвести свой взгляд в сторону и не рассматривать слишком явно ширинку и бедра Кэреля. Однажды, когда Кэрель в ответ на предложенный стакан портвейна сказал, что из-за триппера не может пить спиртное (Кэрель лгал. Внезапно, чтобы еще сильнее возбудить желание лейтенанта, ему пришло в голову придумать себе эту болезнь необузданного «распущенного самца»), Себлон, введенный в заблуждение этими словами, сразу представил себе под голубым полотном опухший член, текущий, как пасхальная свеча, в которую инкрустированы пять зернышек ладана. Он злился на себя за то, что не может оторвать взгляда от мускулистых, припудренных угольной пылью рук с позолоченными вьющимися волосками. Он подумал:
«Если бы именно Кэрель был убийцей Вика! Но это невозможно.
Кэрель ответил ему так же, как он ответил бы боцману:
— Но…
Как ни стремителен был взгляд лейтенанта, Кэрель уловил его. Он улыбнулся еще шире и, переставив ногу, круто повернул бедро.
— Вам не нравится работать здесь?
Оттого, что в его словах невольно прозвучали просительные нотки, офицер почувствовал смущение и покраснел, он заметил, как нежно задрожали черные ноздри Кэреля, а красивая впадинка, соединяющая носовую перегородку с верхней губой, от усилий, прилагаемых им к тому, чтобы сдержать улыбку, восхитительно затрепетала.
— Да нет, мне здесь нравится. Но это просто чтобы помочь корешу — Кола.
— Он мог бы найти себе другого помощника. У вас так много здоровья. Ради него вы готовы вдыхать пыль?
— Нет, но… а потом я, вы знаете…
— Что? Что вы хотите сказать?
Кэрель перестал улыбаться. И произнес:
— Ничего.
Офицер был слегка задет. Было достаточно одного его слова, чтобы отправить Кэреля в душ. Несколько секунд они оба, как бы в нерешительности, смущенно молчали. Наконец Кэрель произнес:
— Это все, что вы хотели мне сказать, лейтенант?
— Да. А что?
— Да нет, ничего.
Офицеру показалось, что ослепительно улыбающийся матрос держится с ним немного развязно. Чувство собственного достоинства подсказывало ему отослать Кэреля, но он не находил в себе сил сделать это. Если бы сейчас, не дай Бог, Кэрель сам решил спуститься в трюм, влюбленный последовал бы за ним. Присутствие в каюте полуобнаженного матроса сводило его с ума. Он погружался в ад, спускался по ступеням черного мрамора и уже почти добрался до дна колодца, куда сообщение об убийстве Вика ввергло его. Ему хотелось вовлечь в это торжественное сошествие и Кэреля. Участие того во всем этом было необходимо ему. Какое тайное желание, какое откровение, какое ослепительное сияние скрывалось у него под этими сверхъестественно черными штанами? И какая необычная материя покрывала все это? Без сомнения, это была всего лишь угольная пыль — все прекрасно знают, что это такое, — но это такое обыкновенное и простое, хорошо пристающее к рукам и лицу вещество придавало молодому белокурому моряку таинственное могущество фавна, идола, вулкана, меланезийского архипелага. Это был он, но уже как бы и не он. Лейтенант, стоя перед Кэрелем, которого он страстно желал и к которому не осмеливался даже приблизиться, сделал рукой нервный, едва заметный жест. Кэрель видел бушевавшее в глубине устремленных на него глаз волнение, отмечая про себя все его оттенки, и, как если бы этот давивший на Кэреля груз вынуждал его к этому, он улыбался под взглядом и массой нависшего над ним лейтенанта, хотя ему и приходилось напрягаться, чтобы вынести его. В то же время он понимал всю серьезность этого взгляда, принадлежавшего охваченному отчаянием мужчине. И все-таки, поведя в пустоте плечами, он подумал про себя: «Педик!»
Он презирал офицера. Не переставая улыбаться, он попытался осмыслить эту плохо укладывающуюся в голове идею «педерастии».
— «„Педик“ — что это такое? Педик? Он педик?» — думал он. Его рот незаметно сжался, и губы скривились в презрительной гримасе. Произнесенная им мысленно фраза ввергла его в легкое оцепенение: «Меня ведь тоже трахнули». Смутная и еще не уложившаяся в его сознании мысль не вызвала в нем протеста, но он почувствовал легкую грусть и поймал себя на том, что сжимает свои ягодицы — так ему, во всяком случае, показалось, — стараясь не касаться ими полотна штанов. От этой неопределенной, но печальной мысли по его позвоночнику прокатилось несколько волн, которые, достигнув его черных плеч, покрыли их гусиной кожей. Кэрель поднял руку и пригладил волосы у себя за ухом. Этот жест, обнаживший бледную и напряженную, как живот форели, подмышку, был так прекрасен, что глаза доведенного до исступления офицера уже не могли вынести его. Его глаза молили о пощаде. Если бы он даже опустился на колени, он не смог бы выразить свою униженность сильнее, чем это сделал его взгляд. Кэрель чувствовал свое могущество. Хотя он и презирал лейтенанта, сейчас у него не было желания насмехаться над ним. Ему казалось бесполезным играть своим очарованием, ибо он ощущал в себе пробуждение новых, доселе неведомых ему сил. Казалось, они поднимаются из самого ада, но из той области ада, где тело и лицо остаются прекрасными. Кэрель ощущал на себе угольную пыль, как женщины на своих руках и бедрах ощущают складки ткани великолепных королевских нарядов.
— Ну и что вы собираетесь делать?
— Не знаю. Я в вашем распоряжении. Только там внизу ребята остались одни.
Офицер мгновенно сообразил. Послать Кэреля в душ значило разрушить все это волшебное очарование, подобного которому ему еще никогда не приходилось испытывать. Так как матрос снова будет завтра здесь, рядом с ним, было бы предпочтительней оставить его покрытым этой драгоценной пеленой. Может быть, офицеру в течение дня представится удобный случай спуститься в трюм, и он сможет застать там это напоминающее гигантский сгусток ночного воздуха существо за занятием любовью.
— Хорошо. Ладно, идите.
— Не беспокойся, лейтенант. Завтра я обязательно буду здесь.
Кэрель отдал честь и повернулся на каблуках. С тоской терпящего кораблекрушение, уносимого течением прочь от спасительных островов, преисполненный очарования от развязного и заговорщического тона, каким было произнесено это впервые обращенное к нему «ты», прозвучавшее в последних словах Кэреля, офицер смотрел, как этот ослепительный и точеный стан, эта талия, эти плечи и этот затылок безвозвратно удаляются от него, хотя бесчисленные протянутые им вслед невидимые руки продолжали удерживать и защищать все эти хрупкие сокровища. Кэрель вернулся в кочегарку, он делал это теперь после каждого совершенного им убийства. Если в первый раз он поступил так, чтобы возможные свидетели его не узнали, то в дальнейшем он стал испытывать потребность быть с головы до ног покрытым углем, чтобы снова обрести свою силу и чувство безопасности. Его сила заключалась в его красоте и в том, что он не побоялся скрыть ее под жестокой маской, он был преисполнен сознания собственной силы и, не видимый ни для кого, скрывался в тени своего могущества, в самом отдаленном уголке самого себя, он внушал окружающим страх и знал, что на самом деле он очень нежен, он чувствовал себя могучим негром из дикого племени, в котором убийство принято считать самым благородным занятием.
«К тому же, черт побери, у меня ведь теперь есть драгоценности!»
Кэрель знал, что определенная сумма — особенно золотом — дает право на убийство. Убийство в этом случае становится «важным государственным делом». Он чувствовал себя негром среди белых, его чудовищность и недоступность для законов мира были еще более непостижимы оттого, что он был обязан этой исключительностью всего лишь едва наложенному гриму, причем из самой обычной угольной пыли — но сам Кэрель являлся доказательством того, что угольная пыль не так уж и обычна, если, попав на кожу, способна так переменить человеческую душу. Его сила заключалась в том, что, будучи для других абсолютно темен и невидим, для самого себя он оставался потоком света; его сила заключалась и в том, что он всегда мог погрузиться в глубину корабельного чрева. Суровость и скрытая нежность окружающих его тяжелых предметов волновали его. И потом, покрыв вуалью свое лицо, он как бы тайком облачался в своеобразный траур по своей жертве. Теперь, в отличие от предыдущих случаев, он не мог позволить себе говорить о деталях своего преступления. Особенно ему следовало опасаться одного из матросов в котельной, чья столь же броская, как и у него, красота была способна вырвать у него признание. По дороге в трюм он сказал себе:
— Про часы он помалкивает.
Если бы лейтенант в своем воображении не пытался приписать Кэрелю убийство Вика, возможно, ему и показалось бы удивительным, что в этот и без того необычный день его ординарец сам решил отправиться на работу в кочегарку. Но он был слишком взволнован, чтобы обратить внимание на это странное совпадение. И когда двое занимавшихся этим делом полицейских допрашивали на борту команду, он не высказал вслух предположения, что Кэрель мог быть в этом замешан. Но случилось следующее: в глазах остальных офицеров, привыкших к слащавым и жеманным манерам высшего света, изысканность речи и манер лейтенанта, неожиданные модуляции его голоса легко сходили за обычную светскую утонченность, полицейские же сразу безошибочно распознали в нем педика. Потому что если матросам он и старался пустить пыль в глаза суровыми интонациями голоса и подчеркнутой краткостью — иногда он доходил до телеграфного стиля — своих приказов, то полицейских он просто испугался. Увидев их, он так растерялся, что его поведение стало напоминать поведение истеричной девицы. Первым к нему обратился Марио.
— Я извиняюсь, что побеспокоил вас, лейтенант…
— Вы абсолютно правы.
Эта, казалось бы, ничего не значащая фраза была произнесена им совсем не к месту и прозвучала развязно и цинично. Полицейский подумал, что он строит из себя умника, и это его разозлило. Лейтенант был испуган, и чувствовал смущение. Марио продолжал свой допрос более грубо. На довольно безобидный вопрос: «Вы не замечали, не испытывал ли в последнее время Вик страха перед кем-нибудь из своих товарищей?» — Себлон неожиданно ответил, причем допрашивающие заметили, как при этом судорожно сжалось его горло: