Коллеги
Шрифт:
Все смущенно замолчали, поняв, какой удар нанесен молодящемуся доценту. Этого нельзя было не понять, глядя на суетливые движения Веселина, на его дрожащие добрые щеки. Вера вскочила, очень сердитая.
— Фома! — крикнула она гривастому. — Не воображайте себя героем и не расписывайтесь за молодежь. Конечно, натурализм устарел, но не реализм! Врубель, Марке, Сезанн, Матисс — это что ж, по-вашему? Это — искусство! Не то что ваш пресловутый Брак или Поллак, которых вы, кстати, и не видели ничего, кроме двух-трех плохих репродукций в «Крокодиле» под рубрикой «Дядя Сам рисует сам». Тоже мне новатор!
Все засмеялись, и тут Максимов
— Очень трогателен, Верочка, твой порыв. Ты просто идеальная советская жена.
Фома обернулся к нему, и они вместе стали кричать и размахивать руками. Им возражали, их высмеивали, но они не слушали возражений. Дух противоречия овладел Алексеем. Ему казалось, что он бунтует против продуманной симметрии профессорской квартиры, против добропорядочности Веселина и ханжества его жены, своей возлюбленной, против зимы, против Ярчука, против своей скучной работы и даже против Дампфера, человека, которого он уважал и о словах которого думал все эти дни. Он старался не смотреть на Веру, он говорил все быстрее и горячее, словно боялся, что, если он остановится, все сразу поймут то, о чем он не сказал ни слова. Осекся, когда встал отец Веры. Отец поставил на стол бокал с нарзаном, который держал в руках, и все замолчали. Профессор ничего не имел против споров, напротив, он всегда мечтал, чтобы в его квартире собиралась и горланила молодежь, но сейчас надо было вмешаться. Иначе Алексей, угрюмый и милый юноша, натворит бог знает что. Он, кажется, немного влюблен в Веру и зол на нее.
— Леша, — сказал он, — и вы, товарищ, умоляю, не считайте себя пионерами нового искусства. Лет сорок назад я слышал такие же слова от таких же, как вы, юношей. Да чего греха таить, — он задорно вскинул бородку, — и сам я ходил в футуристах. Правда, правда! Могу даже сборник показать, где есть и мои опусы.
Корявые гиганты, Ломайте глобус И забывайте - Ухао! Ухоо!Смешно? А мы тогда поднимали такие вирши на щит. Дело не в том, что вы кричите и петушитесь. На здоровье, друзья. Дело в том, что когда-то вы должны понять истинную цену вещей, людей и событий. И чем скорее это произойдет, тем будет лучше для вас. Тогда поймете и искусство. Не всевозможные измы, в этом вы и сейчас разбираетесь, а Искусство! — Он долго говорил, воодушевляясь с каждым словом, и даже сам начал махать руками. — Вечность, вечность смотрит на нас с картин Репина. А вы говорите — фотография! Я понимаю еще пейзажи, но жанровые сцены, тончайший психологизм разве можно заменить фото?
— А разве кадры хорошего кино лишены психологизма? — буркнул Максимов и, бесцеремонно повернувшись, ушел в соседнюю комнату.
Вслед за ним вышел Фома. Здесь все было проще. Бушевал джаз. Владька с худенькой девушкой танцевали. Фома предложил пойти на кухню и «хлопнуть по стопке».
— Славную мы с вами дали баталию этим обскурантам! — сказал он, разливая коньяк. — Я сразу понял, что вы тоже живая, ищущая натура.
Теперь уже Фома почему-то раздражал Максимова своим густым голосом, трясучей головой с распадающимися патлами и бледной мускулистой шеей, торчащей из нелепого свитера.
— У нас в училище тоже зажимают передовое искусство, — говорил он. — К счастью, есть люди с чуткой, восприимчивой душой. Вы знаете, этой осенью мне дали за одну мою картину неплохие деньги.
— Да
— Да-да, нашелся ценитель моего гротеска. Понимаете, в нем я изобразил в иррациональном аспекте своего соседа по квартире.
— Уж не «Меланхолическое адажио» ли?
— Как, вы видели?
— Вы не шизофреник? — полюбопытствовал Максимов.
— Да. А что? — Фома захохотал, но видно было, что он все-таки обиделся.
«Черт побери, — подумал Максимов, — опять я напорол глупостей. Зачем-то кричал, зачем-то обидел Веру, ее отца. В конце концов, я разбираюсь в живописи как свинья в апельсинах. Ну хорошо, „Адажио“ — это определенно глупость, услада пижончиков. А Пикассо и Матисс? Это — искусство, готов драться за это. Но не каждый проведет грань между этими вещами. Мне тоже трудно провести. Для того чтобы провести, нужно как следует разбиваться в этом. Нужно знать все, а я всего не знаю. И кричу. А не все ли равно, раз Вера меня не любит? Не все ли равно? Делаю я глупости или только умные вещи, кричу или молчу, люблю или ненавижу? Не все ли равно мне, которого никто не любит?»
Он тряхнул бутылку и огляделся. Он был один в кухне. Сидел на табурете возле стола, заваленного снедью, и кафельные стены с тихим звоном плыли вокруг. «Снова начинается. Прямо здесь и свалюсь», — с радостью подумал он и стал пить коньяк прямо из бутылки. Внезапно вращение стен прекратилось: в кухню вошла Вера. Она приблизилась к Алексею, прижала к себе его голову. На мгновение, на одно мгновение. Он посмотрел ей в лицо и увидел выражение жалости и какой-то странной, чуть ли не брезгливой любви.
«Вот как? Она, должно быть, думает: „Почему я полюбила это ничтожество, эту никчемную личность?“ Понятно, она хочет покончить с этим, со всем, что у нас было».
— Итак, Вера, — сказал он твердо, — значит, всему конец?
— Ой, я не знаю, не знаю, Лешка! — с отчаянием проговорила она и присела рядом с ним. — Налей мне вина.
Он обрадовался. Значит, она еще не решила. Может быть, она даже не считает его ничтожеством? Должна же она понять, отчего он так! И любовь, и зима, и эти мысли… Когда-нибудь это кончится. И даже очень скоро. Он поймет все, он тогда сможет чего-нибудь добиться.
— Сделать тебе бутерброд?
— Да, пожалуйста.
— Со шпротами?
— Нет, лучше с сыром.
Это он сидит на кухне со своей женой. Просто встретились после работы, закусывают и тихо разговаривают, В квартире тишина, даже слышно, как сопит во сне Кешка, малыш.
Из комнат долетел взрыв смеха, и снова голос той женщины:
Двадцать пальцев милых Забыть нет сил…Боже мой, миллионы мужчин и женщин встречаются по вечерам на своих кухнях, закусывают, переговариваются и не знают, какое это счастье!
— Значит, ты не знаешь? Но так, как сейчас, продолжаться не может, да?
— Да. Мы не должны больше встречаться так. Я не могу обманывать сразу двоих. Я не могу обманывать ни одного.
— Значит, конец, — сказал он.
— Нет! — воскликнула она. — Не могу от тебя отказаться! Но ты ведь понимаешь, Алексей, что, если я разведусь с Веселиным, мне придется уйти с кафедры. На потому, что он будет меня травить — он для этого слишком чист, — но…
— Понятно.
— И это значит — прощай, аспирантура, моя тема, прощай, мой маленький Микки Маус…