Летний снег по склонам
Шрифт:
— Чего ж не идете-то? Зову, зову... Завтрак давно готов. Простынет. Степан Сергеич, пошли бы, покушали, пока бара нет. Идите-ко, идите...
Уголком платка она вытирает брызги со щек и продолжает приглашать, повторяя на все лады, что завтрак остынет. От ее несколько оплывшей уже домашней фигуры, домашнего лица и домашних слов становится даже потеплей и на мгновенье забывается таящийся неподалеку бар, шторм, вся эта тяжелая возня с бензинными рукавами, которые крепят на мостках, предстоящий выход в океан, где по сводке
— Ой, холоду-то напустили! — ежится повариха. — Вась, закрой окошко-то, дождю нет, чего открытое окошко держать! Замерзнешь тут... — Она с жалостью смотрит на голые руки Винокурова. — Совсем безо всего на таком-то холоду, головушка бедовая... Ну, идемте, идемте. Какава нынче и пирожки с мясом. Пока горячие-то, идемте. Простынут вот...
Силин, сдерживая улыбку, рассматривает лоцию и с наслаждением слушает домашний голос поварихи. Потом выпрямляется, кладет ладонь на плечо штурвального:
— Ступай, Винокуров. Федоровна, мне завтрак — сюда.
Встает к штурвалу. С дальнего конца мостков Журин, встретившись взглядом с капитаном, кивает — все в порядке.
Предчувствие скорых опасностей тревожным холодком пронизывает грудь. Сами собой, будто перед прыжком, напрягаются мышцы, время замедляется, и какой-то внутренний взгляд проникает сквозь мутную воду, ощупывая дно. Непонятно как, но Силин угадывает отроги приближающегося бара и выискивает проходы в песчаной гряде.
Винокуров принес тарелку с четырьмя пирожками — каждый размером с лапоть — и чайник какао. Поставил на столик рядом с лоцией.
Только тогда Силин понял, как голоден. Передал штурвал, глотнул из кружки, откусил сочащийся жиром кусок — все это, не отрывая взгляда от реки. Пирожки удались, хороши пирожки!
— Чуть левей возьми, — приказывает он Винокурову.
И какао сегодня особенное...
— Скоро вешки должны быть. Смотри внимательней.
О-о-о, сок брызнул на полушубок! Вкуснота...
— Еще лево. Так.
Быстро, как бы невзначай, Винокуров бросил взгляд на столик, где стояла тарелка.
— Степан Сергеевич, Федоровна сказала, пирожки еще есть.
— Я сыт. Вешки видишь?
— Вижу, Степан Сергеевич.
— Давай штурвал. Отдыхай.
Плоская мутная равнина реки. Плоский берег в скудных пятнах тундровой зелени. Плоские днища низких облаков. И свист ветра в антенне, в поручнях. Нос танкера с железным упорством порет и порет лобовые волны. Красные и белые вешки вдали мелькают, как спички, брошенные в весенний ручей.
После завтрака в рубку собралась почти вся команда: в опасных местах невольно тянуло быть вместе. Первым поднялся Журин в своей пижаме и тотчас накинул тулуп. Последней пришла Федоровна с клубком шерсти и начатым носком. Она уселась на диванчике рядом с механиком, расправила широкую юбку, закатала в складки клубок и защелкала спицами.
Практиканты
Журин отрешенно любовался нежно-кофейным отливом пенкового мундштука.
Но чем бы ни занимались, куда б ни смотрели, взгляды неизменно останавливались на неподвижной спине капитана. Он один не двигался, и от него зависело все движение, все благополучие, а может быть, сама жизнь собравшихся в рубке людей. И эта зависимость рождала скрытую тревогу.
Танкер вздрогнул, будто испугавшись чего-то.
— Сели! Мать честная... — тоскливо сказал Силин.
Оставив тулуп на диванчике, механик подскочил к дистанционному управлению машиной, к заметавшимся стрелкам приборов.
Силин передал штурвал Винокурову и вышел на мостик. Дверь осталась открытой, ветер вмиг выдул тепло.
Из-под кормы рвалась грязно-желтая жижа и пена. Танкер стоял на мели. Было слышно, как галька скрежещет по днищу, бьется в винте. Мелкой сильной дрожью тряслась машина. Ни с места... Судно, как приросло.
— Фюзеляж и плоскостя... — по-дурацки хыхыкнул Матюшин.
Капитан, краем уха услышавший стишок, взорвался, крикнул с мостика:
— Ты, остряк, иди в машину! Докладывай через десять минут! Попов, свяжись с портом! Сизов, замерить глубину! Журин, полный назад! Что стоите?! — крикнул он вслед бросившемуся по трапу Матюшину.
Федоровна выронила клубок и, встав на колени, шарила под диванчиком. Она перегородила рубку, понимала, что мешает, но клубок никак не давался в руки.
— Эк тебя... эк тебя... — бормотала она, выгребая его спицами из уголка. Достала, наконец, прижала к груди и бочком по трапу — вниз к своей каюте.
— Господи, пронеси...
— Переложи руль! Сколько по носу? Полный вперед! — летел вслед ей голос капитана.
Беспомощно и неуклюже стоял танкер, выбрасывая из-под кормы облако мути. Силин всем телом переживал эту беспомощность и неуклюжесть, отдававшуюся болью в сжатых челюстях. Точно самого связали по рукам и ногам. И в голове идиотский стишок: «Фюзеляж и плоскостя». Тьфу! Надо запретить повторять его на судне! Матюшину — выговор за хамство!
Долго толклись на проклятой мели, гоняя вперед-назад мутную воду, перекладывая руль и чертыхаясь. И только когда Силин решился вызвать на помощь буксир, но еще не сказал об этом радисту, Сизов крикнул с палубы, вытягивая мерную рейку:
— Чистая вода за кормой! Чистая вода!
Силин выбежал из рубки. Верно — чистая вода. Сошли с мели. Отлегло от души...
Достал сигареты, сел на диванчик, да не сиделось после такой встряски.
Журин следил за ним глазами и слабо улыбался.