Людмила Гурченко. Танцующая в пустоте
Шрифт:
Гурченко упорно искала выход.
Театр
Сцены у театра не было. Спектакли не ставились. Но они репетировались! Репетировались на самодеятельных началах. Чтобы актер не мог забыть, что он все-таки актер.
Эраст Гарин в своей статье написал, что ей нужно работать в театре – работать углубленно и сосредоточенно. И она попыталась прийти в театр. К театру всегда относилась сложно. Чтобы передать свое ощущение от несимпатичной ей сценической манеры, она делала «премьерное» лицо и патетично возглашала, вкусно подавая каждую букву: «Вадим, ты не прав!» – «Нет, ты не прав, Сэргэй!»…
Впрочем, это не мешало ей с
Это из ее интервью 1977 года. Театр и раньше привлекал ее возможностью прямого контакта со зрительным залом, непосредственной реакцией публики, способностью актера и зрителя «поджигать» друг друга.
Но по-настоящему любовь с театром не задалась. Гурченко на сцене никогда не поднималась до вершин, какие играючи брала в кино. Это чувствовала, это ее ранило, и она к театру пыталась вернуться до конца дней, попутно убеждая себя, что «зелен виноград»:
– Все-таки по-настоящему я живу только на съемочной площадке. Ну нравится мне ее запах, даже этот вечно слепящий свет. Многие его не выдерживают – устают, жалуются. А я плыву, купаюсь в нем – и счастлива. В театре такого не бывает!
Дорога надежд и разочарований на ее театральном поприще была длинной. Пройти ее сейчас заново интересно, но и трудно: кинороли, даже самые неудачные и давно забытые, легко воскресить одним нажатием компьютерной клавиши, а роли, сыгранные на сцене, исчезли навсегда. Воспоминания о них скудны и ненадежны, скорректированы впечатлениями о ее позднем актерском опыте. И все же надо понять, почему не состоялась театральная судьба. И что при этом она потеряла. И потеряла ли вообще.
Для первого показа в «Современнике» она самостоятельно подготовила роль в пьесе полюбившегося ей Александра Володина «Старшая сестра». Смотрела вся труппа театра – того самого, что был в те оттепельные годы одним из самых притягательных центров для свободомыслящей интеллигенции. Это был союз единоверцев в искусстве и в общественной жизни, он возник по внутренней потребности, из студенческого курса, и постороннему войти в него было не так просто. Не потому, что союз этот был замкнут, – он как раз был распахнут навстречу любому, кто умел думать и чувствовать. Но в нем сложилась своя устойчивая система взаимоотношений, свой кодекс актерской чести, своя концепция творчества в современном театре. И своя очень жесткая дисциплина, требующая от «рыцарей» этого «ордена» полной самоотреченности. Никаких сторонних интересов. Никакой личной жизни. Репетировали ночами, держались на кофе и энтузиазме.
И никакой «звездности». Нет ролей больших и маленьких. Каждая – самая главная в пьесе и в жизни. Никто не тащит на себя одеяло. Все равны. Все делают общее дело, и нет его важней.
– Это была каторга, – скажет мне много лет спустя, вспоминая, один из «рыцарей». И, помолчав, добавит: – Но какая счастливая!
Гурченко в труппу приняли. И она стала выходить на сцену, к подножию которой собиралась «вся Москва». Что могла она сказать «всей Москве»?
Из беседы с актрисой «Современника» Людмилой Ивановой:
– Теперь это смешно вспоминать: мы с Люсей Гурченко играли почти массовку: у меня роли чуть побольше, у нее – чуть поменьше. Был у нас такой прекрасный спектакль – «Без креста», по Тендрякову. Мы играли там колхозниц-доярок. У меня хоть кусочек текста был – диалог с Евстигнеевым. У нее – вообще ни слова.
– А она не пыталась сделать свою маленькую роль заметней и ярче? Помните эти истории про девочку из кордебалета, которая заставила весь зал смотреть только на нее, бессловесную? И ей тут же дали главную роль!
– Нет, не пыталась. Да это и не нужно было спектаклю. А вот в «Дне свадьбы» у нее была роль побольше – Майка. Характерная роль, и там она могла использовать какие-то свои наблюдения – социальные зарисовки, какие она очень хорошо умеет делать. Потом мы поехали с концертами – Тамбов, Донецк, Херсон. Фактически это был ее творческий
Иванова неожиданно улыбнулась, что-то вспомнив:
– Вот что мне в Люсе всегда нравилось: она даже в самые тяжелые для нее времена не теряла веру в себя. Как говорят англичане, keep smiling – «продолжай улыбаться»; всегда приходила подтянутая, элегантная, держала себя так, будто все у нее в порядке, – вот это в ней было замечательно! Наверное, поэтому люди к ней тянулись. Опустить руки – это, знаете, каждый умеет… Ну, а потом Игорь Кваша стал ставить «Сирано де Бержерака». И тут Люсе впервые дали играть по-настоящему большую роль – Роксаны. Помню, мы собрались как-то ночью – у нас тогда ночные репетиции были обычным делом, нам поставили декорацию – огромную лестницу, и Кваша решил попробовать на этой лестнице как бы в схеме представить весь спектакль – как это будет выглядеть. И Гурченко с удивительной своей пластикой попыталась на этих ступеньках наметить единым махом всю роль, как она ее видит. Где-то текстом из роли, где-то абракадаброй, где-то английской тарабарщиной, пародируя, как это сделала бы, например, английская актриса, – всю роль вот так и прошла. Это так резко, смело было, что я просто с завистью смотрела: немногие так могут. На спектаклях с такой отдачей и таким азартом, так свободно и легко эту роль она потом уже никогда не играла…
Я тоже помню эту ее Роксану. Честно говоря, в ней ничего не было от той распахнутой навстречу людям девушки, какая явилась нам в «Карнавальной ночи», и ничто не предвещало ту Гурченко, которую мы потом узнали. Рецензенты писали сдержанно, отмечали своенравность, деловитость и расчетливость ее Роксаны, но отказывали ей в поэтичности. А спектакль этот, для которого Юрий Айхенвальд сделал новый перевод пьесы, был прежде всего о поэзии и поэте, а сам перевод критики оценивали как значительное явление поэзии. Такой текст требовал от актеров особого мастерства – непринужденности, умения быть свободными в жестких рамках стихотворного ритма и при этом оттенять красоту слова. И здесь Гурченко явно чувствовала себя не в своей тарелке – кто-то из критиков даже заметил, как стесняет ее длинное платье, как она путается в его складках, как все актеры «Современника», великолепно умевшие передать быт и вкус своего времени, здесь тушевались перед загадкой «костюмной» пьесы Ростана.
– Я могу играть только то, что хорошо знаю! – так много лет спустя она ответила на довольно бестактный с моей стороны вопрос о фильме 1981 года «Идеальный муж». Фильм сверкал умопомрачительными интерьерами, шикарными туалетами, но Уайльд там и не ночевал: все выписанное тонким пером на экране лоснилось от масла, изящная пикировка стала унылой сварой. Гурченко играла коварную миссис Чивли; смысл ее пребывания на экране был скуден и сводился к простодушной формулировке одного из рекламных изданий: «Появляясь в каждой новой сцене во все более роскошном наряде, в немыслимых перьях вокруг немыслимых причесок, миссис Чивли плетет интриги, угрожает государственным деятелям, ссорит нежных и любящих супругов».