МатьРассказы
Шрифт:
Подойдя к своему дому, я увидел на крыльце унтера. Он стоял и мочился прямо на ступеньки моего крыльца. Заметив меня, он закивал своей пьяной головой и заорал:
— A-а, как тебя… Хейно! Пришел? Гуляешь? Гуляй, гуляй. Теперь ты свободен. Теперь вы все свободны… мы освободили вас… Мы, защитники угнетенной внешней Карелии.
Я подождал, пока он кончил мочить ступеньки, и затем вошел за ним в комнату. В сенях я попробовал рукой боковую дверь. Она была заперта.
А в средней комнате два других пьяных суоелускунтовца уже укладывались спать на кровати моей матери. Один из них только
— Вольная пташка теперь? Гуляй, гуляй, Салаинен. Но помни, кто тебя сделал свободным.
Странно, что им так нравилось повторять одно и то же.
А третий, тот самый, который очень громко чавкал за столом, пожевал немножко губами, надул свои толстые щеки и проворчал:
— Не ценят они наших трудов. Им свободу принесли, а они скрытничают… девчонок прячут…
Он, видно, здорово напился — этот толстощекий — и поэтому ничего больше не мог из себя выдавить. Ему тоже следовало раздеться, но он так раскис, что завалился на простыню одетый и в сапогах.
Я спросил потихоньку у матери:
— Зачем Эркки приходил?
— Лизу спрашивал.
— Зачем?
— Не знаю.
— А ты что сказала?
— Ушла Лиза.
Она помолчала немного и спросила:
— А это верно, что они нас теперь совсем освободили и что те… советские не вернутся?
— Верно, — сказал я, — только Лизу не выпускай, пока не заснут.
Но я все-таки прозевал Лизу. Как это я упустил ее! Эх, Лиза, Лиза…
Целая неделя прошла как будто ничего. Суоелускунтовцы стояли у меня три дня, потом ушли. Лиза уже совсем свободно ходила по дому. Какая красавица была моя Лиза! В ее большие синие глаза можно было смотреть и смотреть без конца. Я никогда не мог на нее налюбоваться. Она замечала это иногда и радовалась, но делала вид, что ничего не понимает, и спрашивала:
— Ты что, Хейно?
Я начинал смотреть в другую сторону и ничего не говорил. Тогда она подходила ко мне, брала своими мягкими теплыми руками мою голову, целовала меня в лоб, смотрела несколько секунд в мои глаза и опять отходила прочь. А я оставался сидеть на месте, стараясь не шевелиться, чтобы не сдуть ее поцелуй с моего лба.
И как я прозевал ее! Ведь я же часто видел Эркки и у своего дома и у квартиры эсэсовского офицера. Я должен был понять, к чему дело клонится. А я прозевал, как самый последний дурак.
Я отвлекся другими событиями. Эркки временно исчез, а потом опять появился. И сразу же появился Егоров. Его привели четверо суоелускунтовцев.
Сначала его допрашивал офицер суоелускунта, а потом эсэсовец. Я встретился с Егоровым на улице, когда его уже вели из эсэсовского штаба. Лицо его было сильно окровавлено, и я не сразу узнал его, но когда узнал, то не выдержал и крикнул:
— Ванька!
Он не услышал, и я еще раз крикнул:
— Ванька!
Один из часовых посмотрел на меня внимательно и сказал:
— Молчи. Нет здесь для тебя Ванек. Иди прочь.
Но я не отходил. И Ванька узнал меня, но сразу же отвернулся.
— Куда? — спросил я у конвойных. А они покосились на меня и буркнули:
— Это тебя не касается.
Все-таки
— Что! Попался наконец? Агитировал, агитировал и удрать вздумал? Нет, у нас не удерешь. Ну, что молчишь? Говори что-нибудь, пока тебя желают слушать…
Я очень хотел, чтобы он хоть как-нибудь ответил, хотел узнать его настроение, хотел услышать его голос, но он молчал. Его руки были связаны за спиной, и он не мог вытереть крови на лице. Она текла из носа и с виска. Он только облизывал губы, когда струя крови попадала на них. Я еще покричал на него немного, и по-русски и по-фински, и наконец оставил его в покое. Он все равно ничего не ответил, даже не взглянул на меня. Я посмотрел, как его втолкнули в сарай, и пошел прочь.
В этот день я узнал, как его поймали. Он пытался выручить свою жену, которая лежала в родильном доме, а Эркки выследил его. Знакомый мне унтер сказал, что тот сам нарочно сунулся к ним в руки, чтобы замести следы двух товарищей, помогавших ему.
— Но крепкий черт! Ничего из него не вытянешь, — так сказал унтер и даже тряхнул от удивления своей крупной скуластой головой.
Действительно, трудно было что-нибудь выдавить из Егорова. На допросе он все время валял дурака и нарочно говорил только по-фински, чтобы поддразнить тех, кто его допрашивал. Некоторым казалось, что он вовсе не русский, и, может, поэтому его не убили сразу.
На следующий день его снова водили в штаб и снова привели к сараю ни с чем.
Я как раз в это время шел мимо него на мобилизационный пункт. У них там не хватало своих солдат, и они рады были подцепить среди советских финнов таких, как я. Что ж делать, неудобно было отказаться. Я пытался было заговорить о том, что идет сенокос и что женщинам одним не справиться, но меня спросили:
— Что тебе дороже: сено или родина?
Я промолчал в ответ на это, но я знал, что мне дороже. И вот я сказал матери, что пойду, и пошел. Она вздохнула и сунула мне в карман какую-то закуску. Лизы не было. Она ушла копновать высушенное сено, потому что погода была пасмурная в этот день и по всему видно было, что пойдет дождь. Я сказал матери на прощанье, чтобы она больше никуда не посылала Лизу одну.
И вот по пути на сборный пункт я увидел Егорова. На этот раз он еле держался на ногах и очень тяжело и часто дышал. И я не думал, что он так сильно может похудеть. Румянца уже не было на его щеках. Они стали какими-то рыхлыми, побледнели и впали. Но я не заметил на них ни капли крови. На этот раз его били по какому-то другому месту.
Он стоял, прислонившись своим широким плечом к бревенчатой стене сарая, и ждал, когда отодвинут засов у двери. А второе плечо его так и ходило вверх и вниз от частого и тяжелого дыхания. И руки по-прежнему были скручены веревкой за спиной.
Я даже не нашелся сразу, что ему сказать, и простоял минуты две возле сарая. А он поднял на меня голову и посмотрел так, что засверкали глаза. Потом отдышался немного и сказал:
— Ну, что стал? Иди. Лижи им зад.
Я промолчал. А потом сказал тихо: