Медвежий Хребет
Шрифт:
Над койкой Анатолия — его портрет в дубовой рамке. Марфа Игнатьевна неотрывно смотрела на портрет: как живой, худенький, глазастый, одна бровь выше другой, яркие полные губы…
В канцелярии Константин показывал письма об Анатолии, пришедшие на заставу из разных уголков страны. Отстуканное на машинке на блестящей белой бумаге письмо известного писателя. Короткое, как донесение, письмо летчиков Н-ской части. Нацарапанное детской рукой на тетрадном листе письмо от пионерского отряда имени Анатолия Маслова.
— Имени Анатолия Маслова, — прошептала Марфа Игнатьевна.
Она пожелала посмотреть на китайскую сторону, на станицу Рождественскую. Константин ответил,
— Китайцы хорошие люди?
— Конечно! Это ж наши союзники, друзья…
— Про то знаю. Я о другом… Характер-то у них какой?
— Характер? Добрые, честные. А трудолюбивые… Еще веселые, любят петь наши песни: все больше о Москве, о мире…
— Хорошие, значит, люди, — сказала Марфа Игнатьевна и стала спускаться с вышки.
Вечером она присутствовала на боевом расчете. На перекличке старшина первым, словно живого, выкликнул ефрейтора Анатолия Маслова. Правофланговый ответил:
— Ефрейтор Анатолий Маслов погиб смертью храбрых…
Марфа Игнатьевна стояла неподвижно, как в строю, и слушала молодые, звонкие голоса, отзывавшиеся на выклик старшины.
Ужинала она на квартире у Константина. Он познакомил ее с женой — некрасивой, стеснительной женщиной — и с дочерью. Востроглазой, белесой девчонке с тощей косичкой было лет шесть.
«Такая дочь могла бы быть и у Толи», — подумала Марфа Игнатьевна, гладя девочку по голове.
Как ни упрашивали хозяева, ночевать у них Марфа Игнатьевна не осталась. Ей хотелось побыть наедине с собой, разобраться в тех чувствах и мыслях, которые вызвал у нее этот день. Пока что ясным было одно: не только она любит и помнит Анатолия.
Ей поставили кровать в комнате политико-просветительной работы. Константин пожелал спокойной ночи и ушел. Она тотчас же легла, не погасив света. В комнате, на дальней стене, тоже висел портрет Анатолия. Встретившись с его взглядом, Марфа Игнатьевна привычно заплакала. Она плакала и чувствовала: с ней происходит что-то необычное. Не сразу она поняла, что сегодня слезы приносили ей облегчение.
КИТАЙСКАЯ ГРАНИЦА
Тимофею все казалось, что машина идет слишком медленно. Шофер, что ли, попался осторожный или мотор старый, но полуторка ползет, как черепаха, пешком можно обогнать. Правда, дорога трудноватая: узкая, петляет между горами, то взбегает, то спускается; справа нависли базальтовые скалы, в расщелинах которых еще лежит снег, слева, за полосатыми черно-белыми столбиками, зияет обрыв. За обрывом, далеко внизу, под апрельским ветром зелеными волнами ходят сосновые ветви.
Кроме Тимофея, в кузове полуторки вдоль бортов на самодельных скамейках сидели еще четыре пограничника: низкорослый веснушчатый солдат в кавалерийской куртке и в сапогах со шпорами, весельчак и говорун, два связиста из отряда, вместе
Младший сержант — в новенькой шинели, до отказа затянутый ремнем, с нежным румяным лицом, с длинными, изогнутыми девичьими ресницами, а глаза суровые, властные — всю дорогу молчал, не ввязываясь в разговор. Отмалчивался и Тимофей, занятый своими мыслями: скоро ли застава, как-то встретят его там? Если ехать с такой скоростью, то и к вечеру, пожалуй, не добраться до Сторожевой. Интересно, как она выглядит? Побыстрей бы уж доехать…
Но вот Тимофей не выдержал и повернулся к Лаврикину:
— Товарищ младший сержант, далече еще нам до места?
Тот ответил после паузы, сухо, глядя поверх головы Тимофея:
— Километров сорок, а то и сорок пять…
— А может, и пятьдесят. Все наши, — вмешался кавалерист.
— Уж, чую, больно медленно едем, — пожаловался Тимофей.
Младший сержант ничего не сказал, а кавалерист тотчас же зачастил:
— Это верно. Медленно. Темпы не наши. Да что требовать с водителя? Молод, зелен. За рулем, видать, первый год. Кстати, слыхали историю про этого водителя? Нет? Ну, так я сейчас расскажу… Вот, значит, как-то отправился он в рейс. Муторный был рейс: пришлось несколько раз останавливаться, возиться то со свечами, то с покрышками, то с аккумулятором. Да… Ну, ехал он, ехал, начало смеркаться, поднялась пурга — дело зимой-то, — как быть? Решили заночевать. Водитель и писарь, который сопровождал груз, разбили палатку возле машины, легли. Спят. Но посреди ночи писарь слышит: кто-то трясет его за плечо. Он спрашивает: «Кто? Что?» А водитель ему: «Я… Худо, брат, со мной… Глаза здорово режет… Я знаю, это от кислоты. Я днем возился с аккумулятором, руки не вытер, брался за глаза… А теперь ничего не вижу, ослеп, наверно…» А у самого голос ломается. Ну, и писарь, понятно, забеспокоился: «Как же ты это так? Стало быть, ничего не видишь?» — «Ничего». — «Совсем ничего?» — «Совсем ничего». Писарь подумал и говорит: «Послушай, Паршин, так ведь и я ничего не вижу. Потому — в палатке темно…» Он зажигает спичку: «Видишь?» Тот как заорет: «Вижу!» Ну, и смеху было, ослеп, называется…
Один из связистов сказал сонным голосом:
— Ох, и брехун же ты. Не было этого с Паршиным. Ты знаешь, какой он шофер? Имеет нагрудный знак отличника. Разумеешь? Брехун ты, — повторил связист и стал опять дремать.
— Возможно, с Паршиным не было, — согласился кавалерист, — с другим было. А вот этот случай с поваром я уж доподлинно знаю… Слушайте…
Слушать его охотников не находилось. Однако кавалерист, мало смущаясь этим, продолжал сыпать историю за историей — то ли выдуманные, то ли в действительности случавшиеся.
Тимофей напряженно смотрел вперед, по ходу машины. Проселочная дорога, размытая весенними водами, медленно приближается к машине и вдруг резко кидается под колеса. Базальтовая скала — поворот. И опять проселок кидается под полуторку. И опять поворот. С бледно-голубого, будто вымытого, неба солнце посылает уже горячие лучи, но за ветром это не ощущается.
Чтобы скоротать время, Тимофей принялся считать повороты. Быстро насчитав до двадцати пяти, он оставил это занятие. Мысли невольно вернулись к заставе. Скорей бы уж, скорей доехать до Сторожевой. Название-то какое — сразу ясно: граница.