Мера моря. Пассажи памяти
Шрифт:
Линиенштрассе, Митте. По дороге мне в голову приходит мысль, что все здесь напоминает временное пристанище. Реконструкцию реконструкции, как будто песок попал в механизм. Хорошо, пусть не все идет гладко. Хорошо, пусть видны изломы, старые раны. По краю тротуара из песка растут сорняки. Там и тут образуют небольшие скопления с желтыми цветками. Очень естественно. И никакая это не запущенность. Улыбки цветов перед унылыми блочными домами. Они буйно разрастаются по краю котлована, выкопанного и брошенного. Песчаного, огражденного забором. И котлованам нужен покой, но этот на покое слишком давно. Теперь на его
Пустые земли в бывшей восточной части города процветают. За зданием «Тахелес», между глухими торцевыми стенами, изрисованными граффити, биотопы пустырей. Я смотрю сквозь забор, усеянный объявлениями. Взгляд скользит от куч с землей и песком к блистающему золотом куполу синагоги позади, на Ораниенбургегштрассе. Здесь пустырь с буйными зарослями сорняков, там – цветной ряд домов, и над всем этим небо и золото.
Наконец, дошла туда и ногами. Позади синагоги квадратный двор, посреди которого растет каштан. Прямой, с жухлыми листьями, в круге песка. Здесь кружком стоят забавные металлические стулья. Из-за удлиненных спинок они кажутся тронами для странных гостей. Но я ни разу не видела, чтобы на них кто-нибудь сидел. Места остаются пустыми, пока хмурый дождь вершит свое дело. И ночь зияет над этой безмолвной группой.
Идти, идти, по камню и песку, вдоль Шпрее или Стены, где еще сохранились ее остатки. И вдруг поверхность разрывается, там было что-то, но что…
И вдоль всей Аккерштрассе (где нет ни акра пашни), к раненной Коппенплатц (где бронзовый стол напоминает о Нелли Закс и преследовании евреев), и направо, на Линиенштрассе, к литовской фотогалерее. Дюны Куршской косы отбрасывают острые тени, как в Сахаре. Они вздымаются светло-бежевыми волнами и вертикально опадают вниз. Пейзаж первого дня творения. И отпущенный на свободу ветер.
Был по-летнему теплый апрельский день, когда я вместе с Роландасом ступила на дюны позади Ниды. Рыбацкая деревушка пестрела на солнце, залив излучал синеву. Вокруг песок, мельчайший песок, из которого торчат маленькие кустики. Мы идем по тропинке, которая разветвляется, потом еще раз. Во все стороны идут следы. Роландас показал наверх и тяжелыми шагами пошел вперед. Куртки и свитера мы сняли, и надели солнечные очки. Жарко. И с высоты гребня – пустынный пейзаж, прежде всего, на западе. Природоохранная зона, ходить запрещено. А за ней, сказал Роландас, русская граница. Если ехать все время прямо, попадешь в Калининград.
Слово «граница» не подходило к этому первобытному ландшафту. Ни птицам, ни ветру до нее дела нет.
В самом узком месте Куршская коса всего несколько сотен метров шириной. Песок, сосны. С одной стороны – залив, с другой – открытое море. После дюн мы повернули к морю. Дорога долго тянулась по лесу, между высоких сосен и грациозных березок. Роландас рассказывал о своей трудной любви к одной литовке, которая – выйдя замуж за грека – жила на Кипре. Он называл ее киприоткой. Хорошенькая, как картинка, и стерва.
Я глупый романтик, говорит Роландас, и в его отчаянии нет ни капли игры.
Мы спускаемся по крутым деревянным ступеням к пляжу. Белый песок, насколько хватает глаз. За ним – синяя лента моря. Kakaja krasota. Он кивает.
На пляже никого нет, за исключением не слишком юной дамы, которая загорает в купальном костюме. В наготе ее рук и ног есть беззаботность. Смущенно оглядываю себя: на мне черные чулки и черные брюки, массивная обувь, словно вчерашний дождь до сих пор не закончился.
Мы потеем. Вода перехлестывает через песок. Мы идем. Потеем. Проклинаем страстную любовь, которая лишает рассудка. Роландас признается, неудачи преследуют его давно. До киприотки была одна полька, а до нее – русская. А до нее… Ну да. И все утекло в песок.
А с мамой у тебя какие отношения? – как бы между прочим спрашиваю я. Он вздрагивает, как от удара.
Мама в прошлом актриса. Звонит чуть ли не по пять раз на дню. Развелась, потом снова вышла замуж, но живет неподалеку, почти рядом. Ну да, сложно все это. Я киваю.
Синева моря переходит в более светлое небо. Почти. Тончайший штрих – линия горизонта.
Мы шли долго. В какой-то момент повернули назад. Давай сочинять, сказала я. По ролям. – И о чем же? – О песке, который как страна.
Он сказал: Согласен. А роли будут такие: он из Восточной Европы, она из Западной Европы.
Договорились.
Он: Курши вообще-то давно вымерли.
Она: Расскажи мне, какие следы оставила здесь история.
Он: В 1939 году пришел Гитлер. Мемель отошел к Рейху. В 1944 году вошла Красная Армия, народ сослали в Сибирь.
Она: Опять эта лексика гибели.
Он: Литовское слово «nerija», коса, родственно английскому слову narrow.
Она: Да, да. Узкая полоска земли.
Он: Выглаженная, вычищенная, дюны защитные, дюны естественные, пространства, гребни, кромки. Следы смыты. Только этот свет. Птичий свет.
Она: Пришлось бы собирать развеянные ветром слова.
Он: Курши. Достоинство. Покой. Уют… Воздушная родина.
Она: Ничто не прочно.
Он: Каждый день протягиваю руку. И каждый день я делаю это по-другому. Я говорю: моя рука, это я. Я, в этот момент. А потом…
Она: А потом ты другой. Ну, разумеется, столько лет прожить в смирительной рубашке.
Он: Я живу в земноводной стране.
Она: Полной прозрачных окаменелостей.
Он: Колосья песколюбки как волосы на срамном месте.
Она: О! А песок?
Он: Бродячие дюны, зыбучие пески, рифленая желтая поверхность, курящаяся по краям. Птичьи следы, солеросы, песочные воронки. Песчаные впадины, сколько хватает глаз. И ветер. Никаких дорог. Ветер.
Она: Больше похоже на Ливию, чем на Литву.