Молоко волчицы
Шрифт:
Классовые враги сражались в клубе и около. Сторожа не было. Свежую известку на стенах побили камнями, углем писали нехорошие частушки, на ступеньках сквернословили подростки, тянули сивуху станичные калеки, случалась поножовщина. Жестоко избили Федьку Синенкина — он в клубе учился на тракториста.
Первые комсомольцы разбили сквер из фруктовых деревьев, установили в нем гипсовый бюст Маркса. Деревца безжалостно сломали вражеские руки, бюст разбили, а под монументом нищие считали выручку. Председатель не отступал. Трижды по весне сажали деревья. Скот, мальчишки, жара сокрушали насаждения.
Площадку перед клубом залили бетоном с гранитной
— Станичники, — умолял председатель, — неужели плохо в жару посидеть в холодке, у фонтана?
— Дюже сладко, верно гутаришь, — соглашались казаки, но деревья и ограду сломали.
Операцию повторили. С вечера наряжали комсомольские патрули. Частенько и председатель заступал в ночную стражу, дослав патрон в ствол. Деревья растут медленно, а караульные ночи длинны. Коротая время, председатель рассказывал комсомольцам о будущей жизни, в которой не будет такого, чтобы один ел, другой слюни глотал. Он рисовал им новую станицу в электрических огнях, с прямыми улицами, трехэтажными домами и даже мечтал запрудить речку под Белым Углем, чтобы и море было в станице, с парусами и флагами.
В звездном мерцанье лицо председателя светится. Желтую бурку он накинул на самого маленького комсомольца. Молодежь тянется к нему. Дома моления, ругань, голод, попреки, а дядя Михей говорит о такой жизни, что голова кружится, и идет за эту жизнь везде, хотя из-за угла в него стреляли уже дважды.
На вокзале артелью Анисима Луня сложен памятник погибшим коммунистам. По рисункам Невзоровой каменных дел мастер высек там несколько профилей Дениса Коршака, Антона Синенкина, а одно лицо Анисим высек без рисунка, сам, и оно странно напоминало лицо Михея. Суеверные люди считали, что Михею, таким образом, не долго гостевать на белом свете. Сам он не обращал на это внимания, да и сходство только кажущееся. Еще не высохли слезы матери Дениса Ивановича, а уже Коршак стал легендой. Михей — товарищ Дениса, его друг. Поэтому блеск легенды падал и на строгое лицо второго председателя нашей станицы.
Долго тянется караульная ночь — так и деды стояли на пикетах.
Шумит речка Березовка. Не скоро поворачивается Батыева дорога в кебе. До смены далеко.
Утро председателя начинается встречей с конем. Путь им обоим ведом а коммуну. В горы. В прекрасное одиночество трав и ветра. По дорогам Лермонтова, под «Казачью колыбельную» которого матери по-прежнему баюкали детей. И конь, и всадник лечились тут — конь травой от зимней бескормицы, всадник светом и синью от станичных дел.
Из-за изумрудного кряжа Кабан-горы растекается озеро света. Солнце еще за горами. Внизу плывут и клубятся туманы. В ущельях прохлада, журчанье быстрых речушек, сторожевые горы в росах и цветах, крутые, как башни, скалы, за ними синева дальних вершин, над которыми высятся вечной прелестью остро белые пики снежного хребта, и кажется, рядом, можно потрогать ладонью, проскакав полверсты, гигантский Эльбрус, Грива Снега, Шат-гора, корона Европы.
Прасковья Харитоновна бежала, задыхаясь, к дому старшего сына. В руках то ли уздечка, то ли шлея с железными бляхами.
Михей во дворе окапывал яблоньку, посаженную в день своей
— Когда я отмучаюсь от вас, ироды? — с калитки закричала мать. Олухи царя небесного, никак не дождетесь, когда закопаете! Ну теперь уже недолго ждать! — и налетела на сына с ремнем. — Еще чего не хватало! На всю станицу ославил — теперь ни на базар, ни в церкву не пойди! Мужичье семя! — и продолжала хлестать председателя стансовета.
Наконец Михей утихомирил мать и расспросил, в чем же все-таки дело? Оказалось, Маланья Золотиха (Луниха, но звали ее по отцу) зашла к Ульяне Есауловой за арбузными семенами — «да так и сомлела»:
— Стоит, милые вы мои, Михей-то Васильевич, грозный наш атаман, и постелю прибирает, а Улька перед зеркалом с утра морду наводит румянами!
Этот позор — казак убирает постель — достиг Прасковьи Харитоновны. Едва на ногах устояла. Удушиться — и конец.
— Ну, думаю, я ж тебя, подлеца, выучу! Я тебя сделаю казаком! Или не помнишь — «сам наутро бабой стал»?
Долго смеялся Михей, утирая слезы, и погостил мать сливянкой своей выделки и отборным медком. И домой нагрузил ее разными припасами, так что назад Прасковья Харитоновна шла не спеша, а шлею или уздечку в мешок спрятала.
НОЧНЫЕ ГОСТИ
Глеб наконец посватался к Марии и ушел несолоно хлебавши, «чайник ему навязали». Против замужества сестры неожиданно выступил Федька, он злился, что Глеб «вышел в кулаки», дом под волчицей приобрел. Сын Антон тоже разревелся и заявил, что сбежит шпановать по станциям, если мать пойдет жить к дядьке Глебу. Но Марии скоро опять родить, она не против стать мужней женой. Дело испортил сам жених. Узнав, что Федька и Антон кочевряжатся, он гордо заявил:
— Гольтепа несчастная, босая сила коммунарская! И без лысых проживем!
И гуще замешивал опару хозяйства, пускал животворный корень в неподатливую целину. Хотелось ему не только скотину водить и хлеборобить, думалось заводик бы какой наладить — свечной или мыльный, власть вроде не против. Мыслями о заводике утешался в разлуке с возлюбленной.
Родившегося в двадцать третьем году у Марии сына покрестили Дмитрием — в честь князя Дмитрия Донского назвал священник. Крестным отцом вызвался быть Михей. К купели он, понятно, не подходил, но подарок на зубок сделал. Ульяна не рожала, а Михей без памяти любил детей и завидовал брату.
У брата плодилась и скотина. Ожеребилась кобыла Машка. Грунька, свинья, принесла поросят. В банкетном зале птичий базар — вылупливались гусята, утята, индюшата. За всем смотрела мать Прасковья Харитоновна, не отставая в работе от сына и работников. Она работала со старческим рвением, как бы упрекая молодых за ленцу и отдых. «Дом не велик, а сидеть не велит», — говаривала она. Спешила сделать все и ничего не истратить в этой жизни. По двадцать лет не изнашивались ее юбки. Даже в церковь норовила пойти «абы в чем», скупость одолевала, юбки замыслила сохранить для внучки Тони — моды тогда не понимали. На гостинцы внукам она не скупилась, зазывала к себе, кормила. Фоля, невестка, встретила свекровь и поругала за нищенскую одежонку, дала Прасковье Харитоновне юбку в серую клетку. Сама Фоля ходила чисто, медоволосая, тонконосая, с божьими глазами. Подаренную юбку Прасковья тоже положила в сундук, пересыпав табаком от моли. В новом доме Прасковья жить не захотела — «мужиками воняет!» — и осталась в старой хате. Сын был против — две печки топить!