Моя жизнь с Пикассо
Шрифт:
Пабло меня представил, и она жестом предложила мне сесть на стоявший напротив диван. Пабло сел на подоконник сбоку и чуть позади хозяйки, спиной к свету, словно хотел наблюдать за сценой, не будучи вынужденным принимать в ней участие. Блеск его глаз говорил о том, что он надеется получить огромное удовольствие. Алиса Токлас уселась на том же диване, как можно дальше от меня. В центре нашего кружка было несколько низких столиков, на них стояли тарелки с печеньем, пирожными, булочками и всевозможными лакомствами, которых люди не видели в тот послевоенный период.
Я оробела от первых вопросов Гертруды Стайн, резковатых и подчас бесцеремонных. Ей явно не давала покоя мысль: «Какие отношения
Я старалась обдумывать свои ответы, но меня отвлекала огромная шляпа Алисы Токлас. Одета она была в темно-серое и черное, шляпа тоже была черной, с узкой серой каемкой. Вид у нее был откровенно похоронный, но одежда безукоризненная. В последствии я узнала, что ее модельером был Пьер Бальмен. В ее присутствии я чувствовала себя неловко. Во внешности и поведении ее сквозила неприязнь, словно она имела предубеждение в отношении меня. Говорила она редко, время от времени сообщая Гертруде Стайн ту или иную подробность. Голос у нее был очень низкий, как у мужчины, и скрипучий; слышно было, как сквозь ее зубы проходит воздух. Звук был очень неприятным и навевал ассоциацию с заточкой.
Гертруда Стайн постепенно смягчала свой допрос. Ей захотелось выяснить, насколько хорошо я знаю ее творчество и читаю ли американских писателей. К счастью, я читала многих. Она сказала, что является духовной матерью их всех: Шервуда Андерсона, Хемингуэя, Скотта Фицджеральда. Особенно много говорила о Досе Пассосе, как испытавшем ее сильное влияние; и даже об Эрскине Колдуэлле. Внушала мне свою значимость даже для тех, кто никогда не благоговел перед ней, например, на Фолкнера и Стейнбека. Сказала, что без нее не было бы той современной американской литературы, какую мы знаем.
Расставив все по местам в литературных делах, Гертруда Стайн перешла к живописи и устроила мне экзамен по кубизму.
Со всей педантичностью, присущей моему возрасту, я высказывала уместные, как мне казалось, соображения об аналитическом кубизме, синтетическом кубизме, влиянии негритянского искусства, о Сезанне и так далее. Произвести на нее хорошее впечатление я не старалась; лишь хотела не разочаровать Пабло. Наконец она обернулась, указала на свой портрет его кисти и спросила:
– Что скажете о моем портрете?
Я ответила, что знаю — поначалу ее знакомые сочли, что она на нем не похожа на себя, но со временем у нее появилось сходство с портретом. Однако по прошествии стольких лет, мне кажется, она его снова утратила. И теперь приблизилась к моему представлению о том, как выглядит тибетский монах. Гертруда Стайн поглядела на меня осуждающе.
Однако больше всего беспокойств доставляла Алиса Токлас. Она то и дело подскакивала, расхаживала туда-сюда, приносила с кухни пирожные и принималась раздавать их. И сильно мрачнела при некоторых моих ответах Гертруде Стайн. Возможно, находила их недостаточно почтительными. Гертрудой Стайн я восхищалась, но причин льстить ей не видела. И всякий раз, когда я говорила что-то неприятное для Алисы Токлас, та совала мне тарелку с пирожными. Они были очень жирными и сладкими, липкими, и без питья говорить мне было нелегко, но я была вынуждена время от времени впиваться в них зубами. Очевидно, мне следовало как-то отозваться о ее стряпне, но я просто съедала пирожные и продолжала разговаривать с Гертрудой Стайн, поэтому, видимо, нажила себе врага в лице Алисы Токлас. Однако Гертруда Стайн, судя по ее искреннему смеху, находила меня довольно забавной, по крайней мере, временами. Незадолго до нашего ухода она вышла из комнаты
Когда мы собрались уходить, Гертруда Стайн сказала мне:
– Теперь можете навешать меня самостоятельно.
Алиса Токлас метнула на меня еще один мрачный взгляд. Возможно, я бы приходила, если б не испытывала страха перед этой маленькой помощницей Гертруды Стайн, но страх был, и я дала себе слово, что ноги моей больше не будет в этой квартире.
Все это время Пабло молчал, но я видела, что глаза его блестят, и время от времени читала его мысли. Было ясно, что он предоставляет мне выпутываться из затруднительного положения самостоятельно в меру моих способностей. Когда мы подошли к двери, он спросил с самым невинным видом:
– Ну что, Гертруда, не открыла в последнее время новых художников?
– Она, видимо, почувствовала западню и ответила:
– Как это понять?
Пабло заговорил:
– Гертруда, ты, вне всякого сомнения, бабушка американской литературы, но уверена ли, что в области живописи можешь столь же хорошо судить о поколении, которое следует за нами? Когда надо было открывать Матисса и Пикассо, все шло хорошо. В конце концов ты обратилась к Хуану Грису, но с тех пор, мне кажется, твои открытия были несколько менее интересными.
Судя по выражению ее липа, она рассердилась, однако ничего не ответила. Чтобы сделать эту шпильку еще ощутимей, Пабло сказал:
– Ты помогла открыть одно поколение, и это прекрасно, но открывать два-три поколения очень трудно, и по-моему, тебе это не удалось.
Наступила минута молчания, потом Гертруда Стайн заговорила:
– Видишь ли, Пабло, я говорю художнику, что хорошо в его картинах, и таким образом поощряю его продолжать поиски в направлении своеобразия его дарования. В результате то, что плохо, исчезает, потому что он забывает о нем. Не знаю, потеряли мои критические суждения остроту или нет, но убеждена, что мои советы художникам всегда были конструктивными.
После этого я несколько раз, отправляясь за покупками в обеденное время, случайно встречалась на улице де Бюси с Гертрудой Стайн. Она неизменно бывала в той самой, прикрытой накидкой, одежде, в какой принимала нас с Пабло. Всякий раз приглашала меня дружелюбным тоном навещать ее на улице Кристин. Я отвечала: «Да-да, непременно», но не приходила, считая, что лучше обходиться без ее общества, чем общаться с нею в компании Алисы Б. Токлас.
До знакомства с Пабло и в течение нескольких месяцев после него моя живопись представляла собой эксперименты в изобразительной форме. В начале сорок четвертого года я решила, что так называемый на жаргоне «анекдот» лишен всякого смысла, и принялась работать в полностью абстрактной манере. Бабушка каждый вечер поднималась в мою мастерскую посмотреть, что я сделала за день. Несколькими месяцами раньше я писала изобразительные портреты и натюрморты, довольно деформированные, и они возмущали ее. Но когда стала заниматься абстрактной живописью, бабушке она тут же понравилась.
– Я не понимала того, что ты делала раньше, — сказала бабушка, — и хотя это тоже не понимаю, но нахожу приятным. Вижу гармонию цвета и формы, и поскольку ты не уродуешь, не искажаешь натуру, мне это нравится больше.
Я ответила, что более приятным это не нахожу. Наоборот, композиции, которые делаю теперь, обладают несколько драматическим смыслом и не нравятся мне. Спросила, находит ли она их драматическими. Бабушка ответила:
– Нисколько. Я могу смотреть на эти картины часами и нахожу их успокаивающими.