Музей революции
Шрифт:
— С приездом, Федор Казимирыч!
— Приветствую. Какие пробки?
— Дорога чистая, домчим! Давайте чемодан. Ого, тяжелый!
— Ничего, мой друг, управишься. И трость возьми: она теперь без надобы.
К сожалению, домчать не получилось. На заметенной трассе было скользко, вязко, под колесами вскипал размокший снег; их нагло обгоняли старенькие геленвагены, небрежно огибали бойкие девицы на своих незаслуженных лексусах. Водитель ворчал всю дорогу: говорил же, надо было покупать C-5, там подъемные рессоры, деньги те же, а с таким просветом по такому
Вскоре после поворота на Приютино вздорно буркнул телефон: тртр… тртр... тртр…
— Шомер на проводе. Слушаю.
— Теодор Казимирович, не отключайтесь, приемная Ивана Саркисовича, соединяю.
Он ожидал, что в трубке заиграет музыка, замурлычет Элтон Джон, но ничего подобного — никто от него не таился, было слышно, как Иван Саркисович сморкается, отдает попутные распоряжения (а не пойти ли ему… по шельфу совещание в четыре… нет, я же русским языком сказал, без Генштаба уже не получится) и сердито тарабанит по стеклу экранчика.
— Теодор Казимирович, вы здесь, не отключились? Короче, так. Я там вашему начальству объяснил, что дело хитрое, но потихонечку разрулим. И даже больше… но об этом после. Кстати, и у нас созрела просьба. Какая просьба? Ерундовая. Письмецо в газету написать. А? Что? Да не волнуйтесь. Мы тут сами набросаем, вам пришлют, просто пробежитесь по словам.
Говорил Иван Саркисович настолько бодро, что в животе у Шомера похолодело: Теодор, тебя назначили кабанчиком, поберегись, затворы взведены. Он человек не суеверный, но почему-то подумал с опаской, что сегодня понедельник, тринадцатое. А говорят, что совпадений не бывает.
Он ответил крайне осторожно:
— Да, Иван Саркисович, я благодарен вам, вы просто не представляете, как благодарен, а все-таки, о чем письмо?
Благоволящий голос приобрел стальные нотки.
— О чем письмо, говорите? Хороший вопрос. Так, о всяком разном. Например, о том, что нужно родину любить. А кто не любит родину, тот нехороший. Или вы считаете, что родину любить не нужно? Что? не считаете? И славно. Но у нас свободная страна, а вы свободный человек. До вечера есть время, решите, вы готовы поучаствовать в нашем проекте, или нет.
Тон был непреклонный и почти диктаторский, но Теодору почему-то показалось, что его далекий собеседник говорит сейчас не то, что думает, и недоволен тем, что должен делать.
— Конечно, Иван Саркисович, я понимаю. Я скорей для порядка спросил, — стал оправдываться Теодор, слегка презирая себя. — А не удалось узнать, кто стоит за безобразием?
— За девками? Пока не знаем.
— Нет, я про наше безобразие; я про усадьбу.
Иван Саркисович стал вельможно далеким и ответом на вопрос не удостоил.
— Значит, я жду до непозднего вечера. Как только доберетесь до компьютера, залезьте в почту, там будет текст письма. Сразу подтвердите получение.
Гудки.
Не доезжая до ворот усадьбы, Шомер велит тормознуть. Откупоривает дверцу, тяжело вываливает собственное тело. И долго, настойчиво дышит, подставив лицо под весеннее солнце. Он обожает сиреневый март. Сугробы запаяны в корку, воздух светится, пахнет талой водой. Тревога начинает пригасать, можно спокойно подумать, осторожно взвесить за и против… Он всю жизнь увиливал и ускользал. Власти приходят, власти уходят, а любимый музей остается; главное, не вляпаться в историю. Во времена обкома их вызывали в Долгород телефонограммой, сажали за длинный полированный
И главное, больницей не отделаться… Наверное, он должен действовать уклончиво. Напишет вязкое письмо Иван Саркисычу, так и так, мол, всей душой и все такое, но есть музейная среда, интеллигенты, сами понимаете, а мне потом с ними работать. А? батюшка любимый государь, ослобони. Люди же они, в конце концов. А потом пойдет, согреет баню, Желванцов потрясет над ним жестоким веником, сбрызнет с листьев горячие капли, как будто протыкая спину раскаленными гвоздями, и будет легкость, прохлада и чай с чабрецом.
Он пересекает гостиничный двор; машина по-собачьи преданно ползет за ним на брюхе. Привычным взглядом отмечает просчеты. Крышка мусорного бака подвязана кухонным полотенцем, как челюсть покойника. Отдыхающий бросил серебристый джип поперек пожарного выезда. Мы что же, хотим выездную инспекцию? Мы нарываемся на штраф? А главное, дорога не расчищена — и на ней оставили следы перепончатые лапы экскаватора.
Стоп-стоп-стоп. Следы?! Шомер замирает, как в игре «умри-воскресни».
Что это значит? Что строители ушли, не попрощавшись? Исполнение желаний — началось? Уже? Вот тебе и чертов понедельник! И такое счастье озаряет Теодора, что он пытается взлететь по лестнице, перескакивая через две ступени. Энергия космического запуска, восторг полученного аттестата, первое признание в любви! Но ершистый половик при входе закреплен халтурно; он предательски уходит из-под ног. Шомера заносит, дедушка по-бабьи вскидывает руки и позорно шмякается задом. Ай-ай-ай! Как больно! Только не бедро! Не старческий провал из-за наркоза! Стыдоба.
Он заставляет себя энергично подняться, сжимает зубы, широко распахивает дверь. Перед глазами — бегают мурашки, радужные, влажные, как будто лопнуло стекло, и по сколам стекает вода. Он щурится, наводит фокус. Кто там, возле больничного фикуса? Желванцов. Притворяется, что не заметил.
— Здравствуйте, мой дорогой, — как можно вольготней произносит Шомер. — Справляетесь? Что нового.
Боль продолжает ввинчиваться штопором; терпение, терпение, терпение.
Желванцову некуда деваться, он ведь мужчина и зам. Делает полшага навстречу, опускает голову, как первоклассник у доски, и предельно осторожно сообщает:
— Теодор Казимирыч, кошмар.
Накануне вечером отец Борис служил в полнейшем одиночестве. Если не считать Тамару, которая стояла столбиком перед амвоном, смотрела ровным взглядом незамужней женщины, и строго пела, заменяя хор, чтеца и паству. Узнав о предстоящей передаче храма, музейщицы на них обиделись — и перестали появляться, деревенских в церковь не заманишь (а когда приходят, кто перед крестинами, кто на сорок дней, то могут громко оборвать посередине проповеди: «Батюшка, да хватит говорить, темно уже, автобус ждет!»).