Музей революции
Шрифт:
— Самое забавное, что Ройтман, ровно перед тем, как сесть в машину…
Тут Павел осекся, стал неловко увиливать в новую тему.
— Что перед тем как сесть в машину?
— Ну неважно, у него там личные переживания.
— А эта девушка, которая с тобой летела, кто она?
— О, девушка, ты не поверишь, Алла Ройтман.
— Жена?! Такая некрасивая?!
— Да почему же некрасивая? Ой… хорошо, как скажешь, некрасивая… нет, это дочка.
— С такими деньгами — и такая внешность… повезло. То есть, ты хочешь сказать,
— Влада, ты что? уже ревнуешь?
— Ничего я не ревную, просто у тебя концы с концами плохо сходятся.
— Пожалуйста, ревнуй еще сильней, я счастлив, это значит, у меня есть шанс.
И хорошо, свободно засмеялся.
3
А потом они пошли послушать музыку. (В номер он ее так и не позвал.)
Зал филармонии был густо-красным, как подкладка театрального плаща; зрители в миниатюрных креслах напоминали куколок внутри архитектурного макета. На круглую сцену вкатили блестящий рояль, красное напольное покрытие топорщилось и мешало везти инструмент, рабочие пыхтели, тужились. Оркестранты пристроились сбоку, звонко проверили скрипки, продули с неприличным звуком трубы, зашуршали потертыми нотами.
На середину сцены осторожно вышел пожилой конферансье, в тяжелом партийном костюме, широкая надежная полоска, синий шелковый галстук в горошек, сияющие черные ботинки. Склонив седую голову на левое плечо и напоминая арлекина, конферансье фальцетом возгласил, упирая на первые слоги:
— Мусоргскый. Ка-ррртинки с выставки. Исполняет… Оркестровое переложение — Равель… Дирижирует оркестром…
Сквозь щелку плотной, но коротковатой шторы можно было разглядеть нетерпеливого солиста: он то и дело выглядывал в зал и нервно начинал смеяться.
Наконец, он встал на цыпочки, как балерина, отбросил в сторону покров и пружинно вылетел на сцену. Вслед за ним к просцениуму выдвинулся дирижер, корпулентый, с пышной гривой, в долгополом фраке. Они оба поклонились публике, церемонно показали друг на друга, разошлись по рабочим местам.
Владе пианист понравился, он был артистичный и броский, а дирижер, как показалось, был исполнен самомнения и старомодной спеси, Влада таких не любила.
— Тебе не кажется, что он похож на дундука? — шепнула она Павлу, заодно коснувшись мягкими губами уха; кавалер ее вздрогнул.
— Кто? Дирижер? Ни в коем случае. Он настоящий, а вот пианист как раз фальшивый.
Влада удивилась, но решила посмотреть на сцену глазами Павла; кажется, он в этом деле понимает. Пианист попробовал клавиатуру, как купальщики пробуют воду — прогрелась? завис вопросительным знаком, и, вдавив до упора педаль, помчался по слепой дороге, высвечивая дальние препятствия, лихо перелистывая ноты… А дирижер стоял меланхолично, с мрачным выражением лица; он не посылал оркестру пассы, а словно бы неторопливо разводил руками: дескать, что поделаешь, играем. Рояль звучал прекрасно, сочно; и все же нарастало чувство незаконно превышенной скорости. Сквозь меленькие завитушки променада
Ситуацию и впрямь спасал оркестр. Седой самодовольный дирижер действовал с медлительным достоинством; он вообще обходился без палочки; зажав щепотью зубочистку — зубочистку! — быстро прокалывал ее воздух, как кулинар прокалывает тесто. Другую руку он откинул в сторону, и вяло пошевеливал сосисочными пальцами; оркестранты слушались его с восторгом. Двух евреев он изображал спокойно, без карикатурной местечковой наглости; шествие птенцов, превращенное солистом в эстафету, постарался растворить в беспечных звуках флейты…
Владе очень интересно было наблюдать за Павлом, а Павлу было интересно наблюдать за дирижером; о ней он словно бы забыл и лишь в перерыве очнулся. Ей стало немного обидно, но из всех возможных способов мгновенной мести она выбрала не кнут, а пряник; можно было кольнуть кавалера, однако Влада предпочла его удивить.
И когда Саларьев, подавая ей руку, спросил:
— Ну как тебе? — она ответила не односложным «хорошо» и не уклончивым «довольно интересно», а точной сдержанной оценкой.
— Ты знаешь, это музыка. И уровень отнюдь не деревенский. Солист, пожалуй жестковатый, но дирижер его прикрыл. Особенно в финальной коде. Ты был прав.
На смуглом, как как грецкий орех, лице Саларьева отразилось полное недоумение, смешанное с тихим восхищением; Влада, которую он намечтал, была влекущей, влажной, женственной, но ему и в голову не приходило, что она настолько музыкальна.
— Погуляем по буфету, как полагается культурным людям?
— Почему бы нет, и погуляем.
И они отправились в фойе, где публика освобождалась от эмоций, пережатых во время концерта; тут было слишком шумно, слишком весело, как в цирке, филармонический туман развеялся.
— Что ты будешь? Шампанское? Белое? Красное?
— А вот я буду бренди. Вас это не смутит? Воон, есть неплохой испанский, «Кардинал Мендоза». Значит, не смутит?
— Еще чего.
Хотя, конечно же, его смутило.
— Два кардинала… и лимон? Лимон.
Бренди был густым и ароматным, как мягкая домашняя настойка, он уютно соскальзывал в горло и замирал в нем теплым столбиком. Влада посмотрела на Саларьева сквозь тонкое стекло бокала: скорей игриво посмотрела, чем насмешливо.
— И все-таки я тебе не верю.
— В чем не веришь? И почему?
— Не верю, что музейщик, не верю, что летаешь самолетом Ройтмана за просто так, не верю, что с тобой летела дочка… потому что все это не клеится.
— А что ты мне понравилась — веришь?
— Дай подумать. Что понравилась — верю.
— Уже хорошо. Еще по глоточку?
— Давай.
В зал они вернулись размягченные. Полосатый конферансье важно выговорил: А-льбениц! И с несомненным удовольствием добавил: И-саак!