На острове Буяне
Шрифт:
Не за городского! Ой, не за этого благословляли… И как ведь быстро он, образованный, к некультурной бражке-то привык! Быстрей, чем к Брониславе.
– Тьфу, перекисшим тестом весь пропах… – косилась она в сторону Кеши. – Разве от наших мужиков такой дух, нечистый, идёт? Нет, от наших – чистый. От Макарушки – особенно… Даже никакого сравнения… Наши – работой пахнут, баней, веником берёзовым. А у этого – организм застоялся давно уж. Заплесневел, что ли, изнутри?.. Ну, не с тем жила, не за того опять вышла. Что ж теперь?..
Бронислава совсем опечалилась, потому что вспомнила, как с ней, с шестиклассницей,
Это уже в доярках Брониславу погнало ввысь до головокружения и до чёрных мушек в глазах, так, что за зиму она вытянулась на двадцать три сантиметра и стала ходить на ферму в материнской одежде. Потом уж, когда заработала, оделась, как люди: в новую фуфайку, в полушалок магазинный, и в новые валенки с калошами обулась.
А нарядное ей справили попозже. Чтоб нарядное до свадьбы она вдрызг не износила бы. А то всё на ней горело! Истлевало мигом от телесного, здорового и чистого, жара. Никакого тут сатина не напасёшься. Не говоря про ситчик, конечно…
В церковном полумраке Макарушка целовал иконы ещё старательней, чем Бронислава. Он прикладывался к каждой, придерживая концы красного галстука на груди. И так переходил от одной к другой, пока не поцеловал доску плана пожарной эвакуации, висевшую у выхода.
Смеяться над Макарушкой в церкви Бронислава не стала. Только побежала скорей домой, через кладбище, напрямки, зажимая ладонью весёлый рот. И никому она не рассказала потом про план. Зато привыкла с тех пор думать о Макарушке в одиночку, дерзко и смешливо. Из-за этого она полюбила его нечаянно совсем уж чудной любовью – сквозной, отрешённой и не подходящей для жизни, но пригодной для тайной радости и тайной тоски.
Про такую свою любовь люди не рассказывают никому, потому что сказать о ней – нечего. Находится она гораздо выше судьбы, и летает там, и живёт сама по себе, на полной, вечной свободе; такая любовь не умеет опускаться из мечты вниз, для продолжения в действительности, на земле…
Но Макарушка тоже, один, не смеялся над ней в седьмом классе, когда она, от непомерности тайного чувства, вдруг выщипала брови по ранней весне – так старательно и усердно, что остались от них только две жалкие запятые, похожие на пиявки. Красная от смущения, Бронислава тайком оглядывалась на красивого, чубатого Макарушку, сидящего за партой неподалёку. И он тут же показывал пальцами на своих бровях два крошечных отрезка. И сильно таращил глаза, чтобы Бронислава немного развеселилась.
Так, весь месяц, спасал он её от печали, пока пробивались, щетинились и росли новые её брови! Хотя на него в это время глядела во все глаза дочка председателя сельпо, ещё не ставшая фельдшерицей. Со всяческим ревнивым прищуром глядела. И капроновые диковинные банты всеми пальцами надменно поправляла!.. А Бронислава только перекидывала свою тяжёлую косу на спину, да и всё. И отворачивалась сразу к раскрытому весеннему окну. В него влетал зелёный быстрый ветер-сквозняк, пахнущий первой травой, полой водой, мокрыми щепками, и уносился
Апрельский ветер хорошо студил безбровое лицо. Очень хорошо. Студил.
[[[* * *]]]
Перед своею свадьбой юная Бронислава нарядилась и поняла: любовь, которая пониже, проще и легче. При ней можно плясать, и ругаться, и на своём стоять – можно. И капризничать без меры, без опаски… Всё равно она остаётся надёжной, как январский толстый речной лёд под стопой. Пока не поскользнёшься, конечно, на ней, рано ли – поздно ль…
Оказалось, что и такая, холодная, основательная любовь не терпит чужого глаза и слуха, особенно – соседского: Зинкиного. Кочкин разлюбил Брониславу по её же вине. И замёрз нарочно, из принципа, – чтобы не жить с ней больше, с нелюбой…
– Вот, и баню достраивать ему поэтому расхотелося, и ружьё новое покупать, – качала головой Бронислава, разглаживая кухонную клеёнку на столе без всякой на то нужды. – А нечего мне было трещать без умолку перед Зинкой: «Он меня на руках носит! Пылинки с меня все кряду сдувает! И я ему во всём угождаю! Стараюся!»
Так она выставляла себя перед ней и перед всеми людьми. А сама, как лапшу наливать, так нарочно – шею куриную в тарелку ему клала, из глупого озорства… И он криком уже кричал, из себя выходил: «Я этих шей при тебе обглодал столько, что по длине они земной шар два раза обогнули! Ну – ещё раз положишь хоть одну, ты меня больше – не увидишь».
А она и не верила! А она и в другой раз – опять: бултых из половника! Не крыло, не ножку… Вот, от куриных шей он и сбежал на тот свет. Сживала она Кочкина, со света сживала, выходит. Да ещё твердила везде: «Я у него на первом месте! И он у меня!»
Как ведь останавливала Брониславу мать её, Парасковья Ивановна: «Таись, если ладно живётся! Гляди, развеешь счастье по ветру! Размелешь его языком, как балаболка! Останешься со словами вместо мужа!»
– Да, уж если приврал человек, приукрасился перед другими – всё: пиши, пропало! – суровым шёпотом рассуждала теперь Бронислава сама с собою. – Молчать надо было в тряпочку.
– …Нельзя бахвалиться! – сильно била она себя кулаком по колену – для науки и запоминания. – Нельзя!.. А у меня сроду язык вперёд головы работает: вот я какая – необыкновенная самая!..
Тут припомнила Бронислава, как Митряс-электрик Нюроньке Зайцевой молодой опротивел. Преследовал, как козёл душной. Да и пустил от отчаяния такой слух, что промеж них всё сладилось! И слова везде отпускал разные – со смыслом скользким, смачным. Мол, кто знает, тот поймёт. А сам – врал на ровном месте!..
И вот, хуже горькой редьки он ей стал, Митряс. Аж пиджаки мужские Нюронька видеть не могла. Как в магазине на тот отдел глянет, как обернётся на костюмы невзначай, так рвёт её посреди торгового зала! Такое отвращенье жестокое ко всему мужскому сословью у неё развилось… А что? Думе на счастье поддался Митряс. И в думу свою, как в правду, поверил раньше время! Вот и омерзел до тошноты…
И бедной Нюроньке – хоть из загса, с работы, увольняйся. Ну, на каждом свадебном марше её мутило, как в самолёте! И после каждого штампа экзема начиналась по всей руке, и на спину переходила до самой ягодицы. Вот какое отвратительное ей всё замужество сделалось. И если б не бабка Струкова!..