Не-доросли. Холодные перспективы
Шрифт:
– Я, как ты наверное, заметил, не переодеваюсь, – медленно проговорил Осип Антонович. – Моя служба всегда одинакова… давно выбрал.
Глеб только вертел головой от одного к другому, пытаясь понять, о чём говорит его приятель и этот неизвестный гость Олешкевича. Тут, на счастье, в дверях появился хозяин – теперь он уже выглядел вполне презентабельно – в серо-голубом сюртуке и тёмно-серых панталонах, причёсанный и побритый – и не скажешь, что всего четверть часа назад волосы дыбом стояли.
– Осип Антонович! – восторженно воскликнул он, увидев незнакомца. – Душа моя, да что ж вы стоите? А вы что же, Габриэль, даже не
Невзорович перевёл дух – при появлении Олешкевича Кароляк чуть расслабился, выпустил подлокотники, хотя острые желваки по-прежнему ходили по его челюсти. А Глеб уже начал опасаться, что разговор вот-вот закончится дракой, а то и того хуже – дуэлью. В воздухе ощутимо пахло серьёзной ссорой.
– Пан Габриэль, немедленно прекратите ссориться с нашим дорогим коллежским асессором (Глеб почувствовал удовлетворение – угадал!). Прошу, Осип Антонович, знакомьтесь, Глеб Невзорович из Литвы, шляхтич герба Порай. Глеб, это Юзеф Эммануэль Пржецлавский, или как он больше предпочитает – Осип Антонович Пржецлавский, шляхтич герба Глаубич Слонимского повята…
Неудивительно, что Габриэль пытался уколоть Пржецлавского именем Броньского – слонимский подпрефект был земляком петербургского коллежского асессора, – подумал Глеб, раскланиваясь с Пржецлавским. А Олешкевич продолжал:
– Он служит при русском министерстве иностранных дел секретарём.
«Дипломат», – была первая мысль. А за ней и вторая: «Почти шпион».
3
Пржецлавский пробыл у художника недолго, перемолвившись с ним только несколькими словами – то ли его смутила враждебность Кароляка, то ли у него было к Олешкевичу какое-то приватное дело, которое он не счёл нужным обсуждать в присутствии юношей, одного малознакомого, другого – враждебного. В любом случае, дипломат, проведя с полчаса в гостиной в светской беседе, безукоризненно вежливой и совершенно бессодержательной, откланялся и ушёл.
Вскоре после его ухода Фёкла позвала пить чай – ведёрный медный самовар в столовой пыхал жаром, начищенный как огонь. На столе громоздились рядами вазочки с китайским сахаром, русским медовым вареньем – клубничным, вишнёвым, калиновым, брусничным и клюквенным, печатные тульские пряники соседствовали с пражскими рогаликами и парижскими круассанами, рейнвейн и мозельское шипело в бокалах. Богатый стол совершенно не сочетался с бедной обстановкой квартиры Олешкевича, но это никого не смущало, и Глеб тоже решил не удивляться.
Разговаривали они за столом о том же, о чём до того говорили с Пржецлавским – обо всём сразу и ни о чём. Однако Глеб инстинктивно чувствовал, что на этот раз разговор имеет какую-то тему, но не мог –понять какую – в словах Кароляка и Олешкевича то и дело проскальзывали какие-то намёки, обычные вроде бы безобидные слова звучали так многозначительно, что ему оставалось только ломать голову над тем, что хотелось сказать его собеседникам.
Говорили по-польски, иногда переходя на французский – и тем, и другим языками в равной мере владели и Олешкевич, и Кароляк, и Глеб.
– Так, стало быть, ваше имение по Виленской губернии? – взгляд Олешкевича, пожалуй, мог бы сравняться прозрачностью и пронзительностью с солнечными лучами, рвущимися в пасмурный день сквозь облака, когда потоками света солнце падает на лес или поле.
– Да, пан
– Пан – католик? – во взгляде пана Юзефа внезапно прорезалось что-то такое, от чего мороз продрал по коже. Ощущение было такое, словно Олешкевич видел Глеба насквозь, вместе с тем, Невзорович ощущал что-то странное – словно и Кароляк, и художник от него что-то скрывали.
– Пан – униат, – сумрачно ответил Глеб. Скорее всего, в питерской диаспоре Польши и Литвы говорить такое не полагалось, считалось делом неприличным и грубым, но ему было уже наплевать – навязли в зубах околичности и оговорки. – Пан чтит и митрополита Серафима, и папу Льва XII-го… и пану высочайше наплевать на тонкости вероучения…
Глеб остановился – собеседники смеялись. Кароляк ухмылялся добродушно, словно услышал что-то такое, что обычно говорят во всеуслышание дети, а Олешкевич – тот только сдержанно усмехался, словно Глеб заявил во всеуслышание какую-то глупость, недостойную того, чтобы на неё обращать внимание.
В гостиную, слоново топоча ногами, ворвались два кота – серый и рыжий, сцепились и покатились под стол с прерывистым пронзительным мявом.
– Молодость, – обронил художник так, что у Невзоровича пропало всякое желание спорить, прекословить и обижаться. Олешкевич наклонился, поднял с пола за шкирку рыжего кота, усадил к себе на колени, погладил по загривку. Кот немедленно заурчал, прижмурившись и принялся когтить колено хозяина, не забывая, впрочем, коситься на серого, который тёрся о ногу художника, выгибая спину высокой дугой. – Молодость – время горячности, время поспешных решений… пан определённо причисляет себя к униатам?
Глеб на мгновение запнулся (висело всё-таки над душой что-то такое, что словно шептало – обыграет тебя пан Юзеф! а только и выиграть хотелось чрезвычайно!), и всё-таки заносчиво бросил в ответ:
– Определённо, пан Юзеф!
И отвёл глаза – слишком уж лицо пана Олешкевича было таким… у Глеба не было слов, чтобы описать его выражение. Ощущение было таким, словно пан Юзеф ждал от него чего-то другого – убей его бог, но Невзорович не мог представить, чего ждал от него художник.
– Тоже неплохо, – бесцветным голосом сказал художник, так, словно ожидал от Невзоровича чего-то невероятно большего, чем прозвучало в словах панича из Невзор. Глаза его внезапно повернулись в сторону Глеба, остановились на нём – Невзоровичу вдруг показалось, что взгляд художника вот-вот проникнет в самые глубины его души. На мгновение. Не больше. – Униатская церковь, как впрочем, и православная, и даже лютеранская и кальвинистская, ничуть не меньше, чем католическая достойна приобщения к истине…
На то же самое мгновение Невзоровичу показалось, что вот сейчас Олешкевич добавит что-то такое, что покажет ему, шляхтичу из Невзор и Волколаты способ стать кем-то не тем, кто он есть на самом деле.
На миг.
Потом Олешкевич и Кароляк встретились глазами, и художник на какое-то мгновение прикрыл глаза, словно согласился с чем-то незримым, таким, чего не видел ни Глеб, ни Габриэль.
Впрочем, точно ли Габриэль не видел?
Невзорович стоял лицом к окну – там, на питерской перспективе, прямой, словно вычерченной по линейке (так, впрочем, оно и было) стыл морозный северный день.