Николай Гумилев
Шрифт:
Преодолеть это страшное состояние можно было либо отняв у первых людей свободу (но в этом случае ни о какой взаимной любви речи уже идти не может), либо, напротив, предоставив им возможность и далее использовать ее «по произволению своему», в надежде, что по мере накопления горького опыта жизни вне родительского дома, вне рая люди сами свободно откажутся от соблазнов «безбожного бытия» и вновь сконцентрируют все свое внимание на богообщении. Поэтому «проклятие», произнесенное Богом на первых людей, было не столько «проклятием» в прямом смысле этого слова, сколько эмоциональным объяснением, чем будет для них самостоятельное «безбожное» бытие. «Господь, изгнав человека на землю из рая, вселил его на ней прямо рая сладости (Быт. 3: 24), чтоб он, непрестанно обращая взоры к раю
Однако сатана, допущенный человеком до себя, подвигал первых людей на «порочное созерцание» Древа Добра и Зла не для того, чтобы столь легко утратить приобретенную в результате грехопадения власть над людьми. Ложь «человекоубийцы от начала», «ужас древнего соблазна» заключается в том, что, искушая первых людей призраком личной свободы, сатана намеревался подчинить их себе. Человек по природе своей не может находиться в «независимом» состоянии — он может быль либо сыном Бога, либо рабом дьявола. Поэтому, сделав возможным через грехопадение свое «общение» с человеком, сатана сразу затем начал прилагать все усилия, чтобы не допустить восстановления в человеке полноты богообщения. Для этого он всячески отвлекает внимание человека на всевозможные объекты «земной», лежащей вне Бога, жизни. В результате — явился «жизнелюбивый» Каин, целиком погруженный в созидание земного быта и даже жертву Богу приносящий «не поднимая к небу лица», и его «потомки», утратившие вкус к райской жизни и примирившиеся во имя чувственных и интеллектуальных наслаждений даже с самим существованием смерти. Преграда, воздвигнутая человеком между собой и Богом в момент грехопадения, была превращена в земном бытии людей стараниями сатаны в непреодолимую пропасть.
Впрочем, окончательному подчинению «потомков Каина» власти сатаны помешала Крестная Жертва Христа. Именно поэтому даже случайное воспоминание об этой Жертве —
Когда случайно чья-нибудь рука Две жердочки, две травки, два древка Соединит на миг крестообразно, —вызывает в погрязших в «мирских делах» людях воспоминание о своем подлинном предназначении, открывает им глаза на реальное положение вещей, дает им сознание трагедии Богооставленности, того что «Кто-то нас забыл». И сразу вслед за тем приходит ощущение, что все достижения «земной» культурной деятельности человека — неполноценны и тленны. «Чтобы прийти к Истине, — писал о. Павел Флоренский, — надо отрешиться от самости своей, надо выйти из себя; а это для нас решительно невозможно, ибо мы — плоть. Но, повторяю, как же именно в таком случае ухватиться за Столп Истины? — Не знаем, и знать не можем. Знаем только, что сквозь зияющие трещины человеческого рассудка видна бывает лазурь Вечности. Это непостижимо, но это — так. И знаем, что «Бог Авраама, Исаака, Иакова», а не Бог философов и ученых приходит к нам, приходит к одру ночному, берет нас за руку и ведет так, как мы не могли бы и подумать. […] Сама Триединая Истина делает за нас невозможное для нас. Сама Триипостасная Истина влечет нас к себе» (Свящ. Павел Флоренский. Столп и утверждение Истины. Опыт православной феодицеи в двенадцати письмах // Свящ. Павел Флоренский. Собрание сочинений. В 4 т. Paris, 1989. Т. 4. С. 489).
Вот что стоит за четырнадцатью стихами гумилевского сонета. Понятно теперь, почему юный «ученик символистов» хотя и написал, отдавая дань литературной моде на «богоборчество», бунтарского «Адама», затем тихо выбросил его из состава второго издания «Жемчугов». Знание о подлинной трагедии грехопадения, такой, какой она предстает в «Потомках Каина», стихотворении, полностью обращенном к святоотеческому толкованию Книги Бытия, не может сочетаться с разного рода популярными версиями на библейские темы. И хотя все симпатии Гумилева в 1906–1909 гг. на стороне декадентов-символистов в их по-человечески понятных попытках «индивидуалистического» оправдания «богоборческих дерзаний» прародителей, подлинно воцерковленное сознание не могло не опознать здесь ту наивную простоту, которая, согласно народной мудрости, оказывается «хуже воровства».
Гумилев, даже и в «бунтарские годы», не мог изжить в себе трагическое обаяние подлинной православной антропологии!
Поэтому далеко не случайно, что среди «адамистических»
Очевидно, поводом к написанию этой поэмы явилось известное стихотворение «учителя» юного Гумилева В. Я. Брюсова «Хвала человеку» (1906), — по крайней мере в обоих текстах мы не можем не заметить почти буквальные совпадения. Брюсов прославляет неустанную творческую деятельность человека на земле:
Камни, ветер, воду, пламя Ты смирил своей уздой, Взвил ликующее знамя Прямо в купол голубой. Вечно властен, вечно молод, В странах Сумрака и Льда Петь заставил вещий молот, Залил блеском города. Сквозь пустыню и над бездной Ты провел свои пути, Чтоб нервущейся, железной Нитью землю оплести. В древних вольных Океанах, Где играли лишь киты, На стальных левиафанах Пробежал державно ты.Точно такое же «одическое» восхваление человека-созидателя мы видим и в поэме Гумилева:
На бурный поток наложил он узду, Бессонною мыслью постиг равновесье, Как ястреб, врезается он в поднебесье, У косной земли отнимает руду. Покорны и тихи хранят ему книги Напевы поэтов и тайны религий. […] Он любит забавы опасной игры — Искать в океанах безвестные страны, Ступать безрассудно на волчьи поляны И видеть равнины с высокой горы, Где с узких тропинок срываются козы И душные, красные клонятся розы. Он любит и скрежет стального резца, Дробящего глыбистый мрамор для статуй, И девственный холод зари розоватой, И нежный овал молодого лица, Когда на холсте под ударами кисти Ложатся они и светлей и лучистей.Настроения, вдохновившие как «учителя», так и «ученика» на создание подобных гимнов во славу человека, не являются, конечно, загадкой для историка Серебряного века: успехи научно-технической революции, естественно, не могли не вызывать ответный отклик у художников, ставших свидетелями чудесного преображения человечества за какие-нибудь пятнадцать — двадцать лет. Однако бросается в глаза, что пафос Брюсова и в «Хвале человеку», и во многих других стихотворениях на подобную тематику сводится исключительно к выражению «восторженного интереса к успехам науки и техники в самом широком общечеловеческом их масштабе и в грандиозной перспективе их развития» (см.: Максимов Д. Е. Брюсов. Поэзия и позиция // Максимов Д. Е. Русские поэты начала века. Л., 1986.
С. 168). Брюсов отнюдь не принадлежал к людям, которым, по словам Некрасова, «мерещится повсюду драма». В нем, как это ни кажется парадоксальным, был в высшей степени развит счастливый дар, свойственный рядовому московскому обывателю, — способность относиться ко всему с трезвым прагматизмом, легко смиряться с объективными противоречиями бытия и, так сказать, «плыть по течению» жизни, избегая по возможности «проклятых вопросов» о том, что готовит это увлекающее течение за ближайшим поворотом.
Гумилев, особенно в начале «акмеистического» периода своего творчества, отчасти даже завидовал этой гармонической способности бывшего «учителя» быть хладнокровно-трезвым, даже и в приближении к самым сложным и глубоким проблемам современности. В рецензии на «Зеркало теней» (1912) Гумилев признавался, что его «когда-то злили всегда интриговавшие слова Дедала (стихи «Дедал и Икар» в «Венке»):
Мой сын, мой сын, лети срединой Меж первым небом и землей».