Одиночество волка
Шрифт:
Нет, чужих нарт не обнаружили. "Двигай, хозяин, к Родиону", - сказал Нургалиев.
Тогда они и двинули. И Нургалиев тогда запел: "Кай-о! Кай-о!"
Эхо рвалось. Это бежали олени. Эхо рвалось где-то вдалеке, успокаиваясь постепенно...
Вместе с участковым Мамоковым и заходил к Родиону в дом старик с окладистой бородой. Вперевалку, на шее винтовка на ремне, подошел к столу, тяжело сел.
Родион узнал Нургалиева. Сердце екнуло.
У Родиона гостил заблудившийся якобы санитар из больницы. Недавно его послали в поселок за
Санитар был в подпитии. Когда Мамоков стал его журить, что там, может, человеку-то без лекарства худо, санитар, закивав головой, согласился. Но, поняв по-своему, что они гоняются за волками, предложил:
– Вы бы за другими волками погонялись. Слыхал, сбег с колонии какой-то сукин сын? А я в поселок мчусь.
– А чего же ты сюда пришел?
– Нургалиев оглядывал хату Родиона, выискивая для себя какую-либо зацепку. Он ее и увидел - кепку, бог ее знает, как оказавшуюся в детской кроватке.
– А ну как он в мою машинку сядет и пистолет к виску приставит?
– не унимался санитар.
Нургалиев поглядел на него снисходительно:
– Езжал бы ты, паря, по своим делам.
– А вы в совхоз потом?
– Санитар испытывающе глядел на Мамокова.
– Чего? Али уж наклал? И вправду?
Мамоков по-хозяйски выпроводил санитара, посадил его на нарты и приказал их дожидаться. Возвратившись к Родиону, спросил:
– Сбежал, стервец.
– И вздохнул: - И зачем сбегать? Главное, поймают.
Дядя Родион суетился, одеваясь. Он только крякал да ничего не говорил.
На столе у Родиона стояла фотография. Родион в лесу.
– И нас сфотографировал для газеты, - похвалился Мамоков, оглядывая фотографию.
– Тот самый Квасников...
– А кто говорит - потонул, - выглянул из сенцев санитар, снова не поняв, о чем идет разговор.
– Давние у них замашки, у этих каторжников...
Злые люди! Злые люди! Они не понимают, как становятся грубыми, мелкими, эгоистичными! Сбежал? Ну и что? Значит, там ему и в самом деле стало невмоготу! И он ничего не сделал! Он откровенно говорил, что ничего не сделал! Маша глядела только на Нургалиева. Она поняла: кепку он увидел, Леха ее сменял на шапку.
Ей казалось: Лешенька пришел к ней. Зная ее чистые слезы о нем, зная, что любовь ее к нему не прошла вот так враз, он и пришел. Пытались многие любовь эту вытравить, плели ей - у Алексея есть женщина, нужна ты ему! С тобой-то и в хлеву стыдно стоять: коровы замычат от обиды, что такую некрасивую рядом поставили!
Она воевала и с собой, и с ними. Кто же его станет любить? Кто? Если ему трудно теперь, кто станет любить? Она слала ему в тюрьмы посылки, и он, и другие не знали, что посылки идут от нее. Она уезжала, обманывала отца, вроде в район на Мошке - катере. Отец давно не спрашивал ее денег. Все деньги, которые она получала на лесопильной конторе, шли Лешеньке.
Про
Отец только притворялся, что спит - в самом деле в темноте он не сомкнул и глаз. Он был неспокоен. В тот миг, когда беглец переступил его порог, он еще не все понял. Когда пришла Маша, - понял. А потом не страх, - нет - страха у него не было и на фронте, а какой-то озноб от нечуткой, потерянной совести бил его под сердце: никогда он нечестным не был перед людьми. Он, по просьбе дочери, схоронил его в лесу... Он не знал, что там его давно нет. Он думал, что там.
Покрутились, повертелись. Первым вышел (после того, как Родион заверил: никого не было) Мамоков. Нургалиев, нагнувшись, с высоты своего громадного роста, шепнул на ушко:
– Ты фураню-то, фураню убери подалее!
И затопал в сенцах.
Родион путался опять в теплых ватных штанах, болтая пустым рукавом и повторяя: "Каков Дёма, таково у него и дома!".
Наконец он надел и штаны, и валенки, накинул и ватник. И вышел их провожать. Санитар храпел вовсю. Мамоков по-хозяйски предупредил:
– Гляди, Родион! Було бы не хуже!
Потом, вернувшись в дом, он шипанул:
– Он у тебя все живет?
– А ты что так все расспрашиваешь?
– Маша взвизгнула.
– Ты мне, что ли, указ? Я тебя должна спросить: чего так все!
– Нежности захотелось!
– обиженно ощерился Родион.
– И есть не стали... Все ясно! Родион лгун! Ха! Веры теперь нету...
Он хохотал, наливая себе щей, приговаривая: "Без капусты щи не густы"... Доставал нервно хлеб.
– Погляди, - крикнул.
– Уехали ль? Да убери, убери то!
Кивнул на Лехину кепку, так и лежавшую на кроватке.
Маша поднялась с табуретки, на которой сидела как пригвожденная.
– Погоди! В печь, в печь! А мы... Тут она, родимая, где-тоть должна быть!
Под подушкой нашел бутылку. Самогон был крепкий, терпкий, обжигающий. Он выпил сразу стакан, налил себе снова, но теперь налил и Маше.
– Да спокойно поешь!
– прикрикнул.
– Чего уж теперь-то!.. Дурак! Осталось-то - плюнуть... Спрячется ли в дом, в тайгу уйдет, снегом по голову закидается... Эх, Леха! Видел же!
– Тишшш!
– сказала дочь, показывая на губы.
– Чшшш! Может, и не уехали?
Она встала перед ним на колени и тихо заплакала:
– Не губи, отец! Не губи, родной! Пусть уйдет!
– Куда?
– спросил жалостливо.
– Ведь знают: тут был! Или не догадались?
– Догадались. Но пусть уйдет куда-нибудь!
– Куда?
– Хоть на чужую сторону. Где-нибудь пристроится.
– Чужая-то сторона не медом полита, а слезами улита.
– Так не совсем на чужой, а на нашей где-то. Начнет все заново.