Огарки
Шрифт:
— Напишите об них, подлецах, в газете.
Все засмеялись.
— Крепко же вас они обидели, видно? — улыбаясь, спросил газетчик.
— Обидели-то? Да меня всю жизнь, как волка, травят, душат за горло, а теперь вот устаю терпеть! Начальство везде меня знает, ненавидит оно меня и на работу нигде не берет, даром что я по мастерству один из лучших считаюсь. Думают, что я зачинщик и смутьян, а ведь у меня семья — пятеро! Тяжело. Иногда даже такая мысль приходит: броситься под поезд.
— Ну, что ты, Сокол! — в один
— Да! — мрачно воскликнул кузнец. — Тяжело становится! Невмоготу терпеть! Если бы вы знали, — продолжал он, понижая голос до задушевного, грустно-мрачного шепота, — если бы вы знали, какая в нашей жизни, у рабочих, борьба идет, неустанная, на жизнь и на смерть, как никогда ни одной минуты вздыху не знаешь и как со всех сторон норовят наступить тебе на горло и задушить!
Черные глазищи Сокола свирепо сверкали.
— Я бы их, — прошептал он тихо, но с такой злобой, которая могла накопиться только годами, подавляемая, не хранимая в глубокой, сильной душе, — я бы их схватил вот так за глотку, да и вырвал бы ее, глотку-то!
Он протянул перед собой свою черную, словно железную, ручищу и сделал мощный жест, от которого всем стало немножко страшно.
Капитошка, собственноручно ставивший на стол свежие бутылки, поймал его слова, искоса взглянул на кузнеца и счел нужным нравоучительно вставить свое слово:
— Прощать надо… любить и терпеть… да! а не скандалить! Вот!
И, не дожидаясь ответа, Капитошка с важностью удалился за буфет.
Сокол тяжело и глубоко погрузил свой жгучий взор в наблюдательные глаза фельетониста.
— Терпеть… — вымолвил он, — прощать… но надо ли терпеть-то? можно ли простить это? Да ведь я же только и делал, что терпел… поневоле терпел и поневоле прощал, не мстил. Только и было моей мести раз, на молотьбе, в степи, когда я работал у казаков… Богатые они, черти, и здоровые… Велели они меня работникам своим связать и связанного бить… Да тут, на мое счастье, подоспели рабочие мои, артель работников разогнали, а меня освободили… Хотели они и казаков, хозяев моих, вздуть, да я не велел никого из них пальцем тронуть, а велел только всех их связать. И когда их связали, я дал им каждому по одному разу в морду, собственноручно дал, чтобы испытали они на себе то же самое, что надо мной выделывали… Вот только и было за всю жизнь… а то — никогда не мстил…
Глаза его опять мрачно сверкнули, и, поднявшись во весь рост, он громко и возбужденно заговорил своим резким, металлическим голосом, обращаясь к фельетонисту:
— Ведь вот вы пишете, — а про что пишете? Заглянешь в газету — все больше кругом да около ходите! А вы бы написали про начальство, да про купцов, про эту мошну расейскую, бесславную, дикую, которая весь рабочий люд гнет, мнет и бьет; про нее бы, грязную и нахальную, написали вы, как она оскорбляет и унижает нас, да и не понимает еще всей силы унижений наших, потому
Сокол поднял и показал всем свои здоровенные ручищи.
— Поглядите на меня, — продолжал он, — поглядите на эти руки и подумайте: разве это не дико, чтобы такой здоровый детина, вот с такими руками, мастер своего дела, желающий трудиться, не находил себе работы? Ну, как это понять? Ах, чтоб их черт взял в самое пекло, или бы они нам хоть это место, пекло-то, уступили, а то мы и на том свете не поладим с ними.
Он тяжело опустился на стул и продолжал уже тише, сдержаннее:
— Ведь они чего хотят?
И сам же ответил:
— Чтобы я человеком не был, человека во мне топчут, за человека меня не считают! О, черти! Никогда я им не покорюсь, до могилы бороться буду, не могу не бороться! Ведь и хотел бы покориться, — семья страдает, неповинные дети, пятеро… н-но… как только подумаю переломить себя, переворотить себя наизнанку…
Сокол скрипнул зубами, затряс головой и энергично крикнул:
— Нет!
Он замолчал и вытер грязным кулаком глаза, на которых внезапно выступили слезы, словно выжатые из сердца железными тисками, и уже чуть слышно и коротко, но решительно, с бессознательным драматизмом прошептал:
— Нет!
Слезы не изменили его лица в жалкую гримасу: оно по-прежнему было мужественное, сильное.
За столом наступило общее молчание… Все насупились и потянулись к пиву.
— Знаешь что? — воодушевился вдруг Гаврила. — Поступай к нам в театральные рабочие! А? Я бы мог это устроить! Пока идут вечера и спектакли, все-таки сколько-нибудь заработаешь.
— Господи! — воскликнул обрадованный Сокол. — Да я с радостью, хоть сейчас! Ведь ребятишки-то у меня без хлеба сидят, Настя плачет!..
— Ну вот! пусть не плачет. Я тебе сейчас вечеровой задаток выдам.
Гаврила порылся в кошельке и вытащил трешницу.
— На! — сказал он. — Завтра же являйся в Народный дом, будешь там Савоське помогать декорации писать… В день спектакля будешь их уставлять, а в пятом акте громом греметь…
— Здорово! — одобрили огарки.
— Вся наша фракция примет участие.
— Не вешай голову! Чего тут? Впервой, что ли? — ободряли Сокола.
Сокол внезапно утешился.
— Чего мне вешать? вота! — весело воскликнул он. — Проживем!
Он «хлопнул» стакан пива и добавил, вставая:
— Ну, одначе, побегу с трешницей-то: дома ни чаю, ни сахару, ни крошки хлеба!
Он крепко пожал всем руки и ушел, громко хлопнув заиндевевшей дверью пивной.
— Сколько лет уже я его знаю! — сказал Савоська. — Всегда он так жил!
— И все-таки как много в нем энергии, — прогудел Северовостоков, — и этой постоянной веры в будущее!