Огнем и мечом (пер.Л. де-Вальден)
Шрифт:
— И никогда она ему хорошо не ворожила?
— Потом… я не знаю. Он выздоровел, и я ушел от него. Приехал ксендз Ласко, и Богун отпустил меня с ним в Гущу. Они знали, разбойники, что у меня есть немного добра и что я еду помочь родителям.
— И не ограбили тебя?
— Может быть, и ограбили бы, но, к счастью, татар тогда не было, а казаки не смели: боялись Богуна; к тому же они считали меня своим. Хмельницкий велел мне доносить обо всем, что будет у воеводы киевского, если съедутся паны. Черт его побери! Когда я приехал в Гущу, туда пришел отряд Кривоноса и убил Ласка, а я половину своего добра закопал, а с остальным убежал сюда, услыхав, что вы воюете около Заславля. Слава Богу, что я застал вас
— Где же! Теперь только она и начнется с Хмельницким.
— А вы после свадьбы будете воевать?
— А ты думал, что после свадьбы я стану трусом?
— Нет, я этого не думал; я знаю, что вы не трус, но спрашиваю, потому что как только отвезу свое добро родителям, то хочу пойти с вами на войну, чтобы отомстить Богуну хоть так, если нельзя хитростью. Он уж не спрячется от меня.
— Какой же ты задира!
— Каждый желает исполнить задуманное. Я дал обещание и поехал бы за ним хоть в Турцию. Иначе и быть не может. Теперь я поеду с вами в Тарнополь, а потом и на свадьбу. Но зачем вы едете в Бар на Тарнополь? Ведь это не по пути?
— Я должен отвести туда отряд.
— Я понимаю.
— Теперь дай мне поесть, — сказал Скшетуский.
— Я уже сам думал об этом; живот — это основа всего.
— Сразу после завтрака и поедем
— Слава Богу, хотя лошадь моя совсем устала
— Я велю дать тебе другую, и ты будешь всегда ездить на ней.
— Покорно благодарю! — сказал Жендян, улыбаясь при мысли, что это был уже третий подарок.
Глава XVII
Скшетуский, однако, двинулся со своим отрядом не в Тарнополь, как предполагал раньше, а в Збараж, потому что от князя пришел новый приказ идти туда. Дорогой он рассказывал верному слуге о своих приключениях, как он был взят в плен в Сечи, как долго пробыл там, сколько выстрадал, пока его не отпустил Хмельницкий. Они шли медленно, хотя и не везли с собой никаких тяжестей, но ехали по такому разоренному краю, что с трудом доставали припасы для солдат и лошадей. По временам они встречали толпы исхудалых людей, в особенности женщин и детей, которые просили у Бога смерти или даже татарской неволи, потому что там, по крайней мере, кормили бы их, а здесь, хотя это было время жатвы, отряды Кривоноса уничтожили все, что только можно было уничтожить, так что нечего было есть, а уцелевшие жители питались древесной корой. Только около Ямполя край был менее опустошен, и они могли доставать припасы и идти скорей; они пришли в Збараж через пять дней.
Там был большой съезд, потому что князь Иеремия остановился со всем войском; кроме того, здесь было много шляхты. Все только и говорили что о войне; город и все окрестности были переполнены вооруженным людом. Партия мира в Варшаве, поддерживаемая в своих надеждах воеводой Киселем, не отказалась еще от переговоров и верила, что путем соглашений можно будет предотвратить бурю, но поняла также, что переговоры только тогда могут быть плодотворными, когда у них еще будет наготове сильное войско. Вследствие этого было объявлено всеобщее ополчение и созваны все войска; хотя канцлер и региментарии верили в мир, но большей частью между шляхтой царило воинственное настроение. Победы Вишневецкого разожгли воображение и возбудили жажду мести за Желтые Воды, за Корсунь и за кровь погибших мученической смертью, за позор и унижение.
Имя князя было окружено ярким ореолом славы, и неразлучно с этим, от берегов Балтийского моря до Диких Полей, раздавался зловещий крик: "Война! Война!"
Война! Ее предсказывали и знамения на небе, и пылавшие лица людей, и сверкавшие
Война эта вызывалась уже силой обстоятельств. Разбойничье движение Запорожья, поголовное восстание украинской черни и их борьба с магнатами требовали чего-то большего, чем простая резня. Это хорошо понял Хмельницкий и, пользуясь раздражением и обоюдными притеснениями, в которых не было тогда недостатка, превратил социальную борьбу в религиозную, разжег народный фанатизм и вырыл между двумя сторонами пропасть, которую могла заполнить только кровь, а не договоры на пергаментах.
Желая от души прийти к соглашению, он хотел только обеспечить свою власть, а о том, что будет дальше, он не думал и не заботился.
Не знал он только, что вырытая им пропасть так велика, что ее не засыплют никакие договоры, даже на короткое время. Этот тонкий политик не угадал, что ему не придется спокойно наслаждаться плодами своего кровавого дела. Однако легко было предвидеть, что там, где станут друг против друга сотни тысяч людей, там пергаментом для писания актов будут поля, а перьями — мечи и копья.
Все заставляло предполагать близкую войну, и даже самые бесхитростные люди инстинктивно угадывали, что невозможно обойтись без нее; а взоры всех обращались все больше и больше на Иеремию, который с самого начала объявил войну не на жизнь, а на смерть.
Его гигантская тень затемняла все больше и больше канцлера, воеводу браштавского, правителей, а вместе с ними и могучего князя Доминика, назначенного главнокомандующим. Исчезало все их влияние и значение, уменьшалось повиновение к власти. Войску и шляхте велено было собираться у Львова, а потом идти к Глипьянам, куда стекались все отряды войска, а за ними и жители ближайших воеводств. Но к несчастью, новые случайности стали грозить могуществу Польши. Не только малодисциплинированные отряды ополчения, но и регулярные войска стали отказываться от повиновения своим начальникам и, несмотря на приказ, уходили в Збараж, под начальство Иеремии. Так прежде всего сделала шляхта из киевского и брацлавского воеводств, которая и раньше служила у князя, за ними пошли русское, мобельское воеводства, а затеи и коронные войска; нетрудно было предвидеть, что и остальные последуют их примеру.
Обойденный и намеренно забытый Иеремия в силу обстоятельств становился гетманом и главнокомандующим всей Польши. Шляхта и войско, преданные ему душой и телом, ждали только его мановения: власть, война, мир и будущность Польши — все было в его руках
Силы его увеличивались с каждым днем, и он стал таким могущественным, что покрыл своею тенью не только канцлера и правителей, но и сенат, и Варшаву, и всю Польшу.
Во враждебных ему кругах в Варшаве начали поговаривать о его ужасной гордости и самоуверенности; вспоминали дело о Гадяче, когда он приехал в Варшаву с четырьмя тысячами людей и, войдя в сенат, готов был рубить всех, не исключай даже короля.
— Чего же можно ждать от такого человека? говорили они. — И каков он теперь, после этого похода с Заднепровья и стольких побед, так прославивших его! Какую гордость, должно быть, возбудила в нем эта любовь шляхты и войска! Кто может теперь бороться с ним? Что стянется с Польшей, если только одни граждане обладает таким могуществом, что воля сената ему нипочем, и отнимает власть у избранных королевством вождей? Неужели он думает возложить корону на королевича Карла?
— Он — настоящий Марии! Но дай Бог. чтобы он не оказался Марком Кориоланом или Катилиной, а в гордости и высокомерии он может сравняться с обоими.