Орлий клёкот. Книга вторая
Шрифт:
— Кутузов, Наполеон… Время, дорогой Михаил Семеонович, совсем было другое. Москва нынче — сердце Родины. Ленин в Москве! Сталин! Не переубедишь меня. Да и в Москве никого не переубедишь. Бросай, совет мой тебе. Домой поезжай прямо сейчас.
— Убежденность, даже если она в сути своей ошибочна, вещь упрямая. Ты прав. Но и я — прав. Подумаю, как соединить две правды в одну. Возможно, найду.
— Только уверен я, сегодня, за часок-другой, тебе это не удастся.
— Наверное, тут ты прав. Действительно, поеду-ка я домой.
А самому не хотелось. Долго он обманывался, принимая заботливость Анны, ее чуткость
Ну а то, что на службе стал больше проводить время, так тут все объяснимо, тут ничего не попишешь: обстановка! И похоже, Анну не особенно тревожило его отсутствие. Еще ни разу после отъезда сына не попросила она, как делала частенько прежде, поспешить на вкусный ужин, расхваливая необычность приготовленного.
Слово, однако же, сказано, и Богусловский вызвал машину. А когда ехал домой, думал еще и о том, каким для него нелегким станет это неожиданно возникшее гостевание. В газету не уткнешься, когда невмоготу. Весь вечер предстояло ему источать благодушие и довольство жизнью. Даже о сыне говорить с гордостью, хотя с поступком его он и по сей день не был согласен. В душе он лелеял мечту, что сын продолжит семейные традиции. Владлен один продолжатель рода, а значит, и дела Богусловских. Один. Что избрал он ратную стезю — это хорошо. И что на фронт рвется, тоже патриотично. Только ведь в пограничных войсках не в куклы играют, не в оловянных солдатиков, и пограничное училище было бы, по мнению Михаила Семеоновича, нисколько не хуже зенитного.
Машина остановилась, а Богусловский все еще продолжал жить своими трудными мыслями и не открыл привычно дверку, не сказал шоферу свое обычное: «Спасибо», он даже не поднял склоненной головы.
Шофер не очень-то удивился необычности поведения начальника штаба, не пытался хоть как-то понять его, он сделал для себя однозначный вывод: устает человек — и жалел его. Сидел поэтому, стараясь даже дышать потише. Пусть подремлет спокойно. И только когда прошло минут пять, тронул за плечо:
— Анна Павлантьевна скажут, что это так долго машина стоит? Обеспокоятся…
— Да-да, — встрепенулся Богусловский, будто и впрямь отключила его от мира грешного усталость. — Да-да. Спасибо. Поезжай в гараж.
Нехотя вылез из машины и без желания стал подниматься на крыльцо.
Все, что произошло дальше, и обрадовало его, и вместе с тем еще сильнее укрепило обиду, от которой он больше никогда не избавится, но о которой будет знать только он один. Отношения с Анной вернутся в прежнюю колею, совершенно привычную для них и вполне их устраивавшую. Он только хотел позвонить, но дверь отворилась: в прихожей стояла Анна, ласково-радостная. Поцеловала его, как делала это всегда прежде,
— Ну как тут без меня? Скучала?
— Скучала. Потом письмо от Владика принесли. — Вздрогнул голос невольно, хоть едва заметно, но иным стал, более душевным. — У него хорошо все. Обязательства они приняли. Да ты сам прочтешь…
Письмо было приготовлено для него. Анна положила его поверх газет. Он подумал, что она попросит прочесть письмо вслух, но Анна не сделала этого. Изучила его основательно. Сказала, словно извиняясь:
— Ты почитай, а я — на кухню. К ужину не все готово. — Улыбнулась с привычной Михаилу добротой и добавила: — Молодец наш Владик. Молодец.
Богусловский побежал глазами по строчкам. Торопливо-радостным: «Ура! Нас поддержали. Сокращен срок обучения для нашей, добровольцев, группы. Досрочный выпуск и — фронт…»
Не сходились концы с концами. Чего бы, казалось, Анне радоваться вместе с Владленом, что тот уже ранней весной окажется на фронте? Грустила непомерно, отправив в училище, где еще не свистят пули, и вдруг — резкий возврат к спокойствию и даже к радости. Не вдруг такое осмыслишь. Даже если хорошо знаешь женщину, если любишь ее все еще сильно.
А возможно, письмо стало только внешним поводом? Не может же она не понимать, что бежит из дома он, Михаил, не только из-за работы? А дома, хоть старается он не меняться, быть прежним, но невольно возникают у них молчаливые паузы. Слишком длинные. И хотя оправдывается он усталостью, но разве не поймет истинной причины умная женщина? Вот и решила, возможно, перебороть себя Анна, помня обещание быть не только верной женой, но и помощницей. А помощь ее — в заботливой поддержке, в домашнем уюте и спокойствии. А ему это сейчас ох как необходимо! На пределе сил он. И нравственных, и физических.
Мужественно, если это так. Для любящей матери — это подвиг. Поясно можно поклониться ей.
Но, вполне возможно, и впрямь она по-новому после этого письма взглянула на сына. Как мать солдата. Ей ли, воспитанной в офицерской семье, жене краскома, не понимать воинского долга мужчины в то время, когда так жестоко бьется страна за себя, за право оставаться свободной? Патриотизм россиянки, патриотизм советский воспрянул, наполнив любовь материнскую иным смыслом.
И будто специально, чтобы подтвердить именно это, второе, предположение, чтобы больше не мучился муж в догадках, Анна вышла из кухни. С гордой веселостью спросила:
— Прочитал? Видишь, какой молодец наш Владик! Ускорить выпуск — его идея. Скольких увлечь сумел, а? Группу целую! Хорошего сына воспитали мы.
— Что верно, то верно, — кивнул Михаил Семеонович, откладывая письмо и берясь за «Правду». — В ногу с народом шагает.
— А все виделся ребенком-белоручкой. Нет, он — муж… Ой, — спохватилась Анна, — не пригорели бы пирожки!
Не читалось Богусловскому. Даже сводки Совинформбюро прошмыгивали мимо сознания. Трудно разувериться в том, во что приучил себя верить. Ох и трудно! Но особенно трудно не выказывать своего душевного непокоя, и Михаил вел внутренний монолог, определяя линию своего поведения, жестко наступая себе на горло: