Отец Иакинф
Шрифт:
И так в каждом портрете что-то свое, неповторимое, зорко схваченное и так умело переданное на бумаге.
Иакинф поделился этим вслух.
— Да, да. Я думаю, это и есть главная задача художника — найти в человеке его особицу, — согласился Бестужев. — А вы присмотритесь к людям и наверняка заметите, что есть в наружности каждого нечто, выражающее его нутро. Можно по малейшим движениям, взгляду, поступи, выражению голоса увидеть и распознать человека. Схватить в нем главное и передать кистью на бумаге — это больше всего и привлекает меня в работе портретиста. И вы знаете, мне кажется, нарисовав моих товарищей, я лучше их узнал.
А сколько было очарования в портретах женщин! Вот княгиня Мария Николаевна Волконская — темноволосая красавица, с широко расставленными, черными, как смородина,
— La fille du Gange, дева Ганга, как ее тут у нас прозвали, — заметил Михаил Александрович, когда Иакинф разглядывал ее портрет.
— А это кто такая, позвольте полюбопытствовать? — спросил Иакинф, указывая на портрет, который, возможно, был еще немного не закончен и лежал на столе отдельно, рядом с красками. По-видимому, Николай Александрович еще работал над ним. Но лицо было уже выписано, и столько было доверчивой прелести и детской беззащитности в этом прекрасном, юном лице.
— Это я готовлю свадебный подарок, — сказал Бестужев.
— Как? У вас тут бывают свадьбы?
— И какие! — сказал Михаил Александрович. — К одному из наших товарищей на днях приехала невеста. Француженка.
— Француженка?!
— Француженка. И, как видите, очаровательная.
— Это целая история, и притом весьма романтическая. Я вижу, Мишелю не терпится вам ее рассказать, — проговорил Бестужев, не отрываясь от рисунка.
— Ну что ж, слушайте, отец Иакинф, так и быть, расскажу. Приезжает молодой офицер Ивашев, так зовут нашего товарища, к отцу, в его нижегородское имение, и без ума влюбляется в молоденькую племянницу гувернантки своих сестер, мадмуазель Ле-Дантю. Отец, конечно, и слышать не хочет о таком мезальянсе. В расстроенных чувствах, не сумев убедить отца, офицер уезжает в полк. А тут наступает четырнадцатое декабря. Ивашев, а он служил в Тульчине и участвовал в Южном обществе, был взят, предан суду и сослан в Сибирь. Вы легко представите себе, отец Иакинф отчаяние несчастного семейства. Но больше всего убивалась страстно влюбленная в молодого офицера мадмуазель Ле-Дантю. Нежное ее сердце не вынесло потрясения, и она слегла в постель в тяжком недуге. Неутешное ее горе, столь трогательная привязанность юной француженки к его сыну смягчили сердце сурового отца. Он был искренне обрадован, что в этих печальных обстоятельствах нашлось благородное существо, которое готово и может утешить в ссылке его любимого сына, разделить его участь. Старик помчался в Петербург, упал к ногам Незабвенного и вымолил у него соизволения на брак сына с юной француженкой. И вот она здесь. И перед вами ее портрет. А на днях свадьба. Посаженной матерью у молодых — княгиня Волконская. А посаженный отец — кто бы вы думали? — сам старик Лепарский!
Во дворе раздались удары колокола.
— Ах ты господи боже мой, — спохватился Михаил Александрович. — Заболтался я с вами, а мне черед идти в работу. Каждый день ходим на мельницу молоть муку. Николя освобожден от этой повинности, а мне надобно спешить.
Простясь с Иакинфом, Михаил Александрович спустился вниз.
Когда брат ушел, Николай Александрович рассказал, что по высочайше утвержденной инструкции всех государственных преступников, сосланных сюда на каторжные работы, предписано было употреблять на рудничные работы, под землей. Все товарищи, прибывшие сюда в первых партиях, — Волконский, Трубецкой, Оболенский, братья Борисовы — под землей и работали. Но когда приехал Лепарский, он этому воспротивился. Написал царю, что не признаёт возможным строго придерживаться на сей счет инструкции, так как многие из государственных преступников, как он убедился, по слабости здоровья, или от пожилых лет, или вследствие полученных в сражениях ран, не в состоянии переносить тягость каторжной работы под землей.
— Другой бы и не рискнул к царю с таким представлением обратиться, а старик написал, — говорил Бестужев. — Из Петербурга ответили, что ему дозволяется поступать по своему усмотрению. Вот он и освободил всех от подземных работ и завел для нас ручные жернова. Вот они идут, взгляните.
Иакинф подошел к окошку. Сквозь него и в самом деле было
На столе у окна Иакинф увидел несколько книг и журналов на русском, немецком, французском и английском языках.
— А вы, я вижу, Николай Александрович, не совсем оставили свои исторические изыскания, — сказал Иакинф, беря со стола нумер "Revue Encyclop^edique" за октябрь тысяча восемьсот тридцатого года, раскрытый на статье об экономическом развитии Великобритании.
— Да вот задумал написать трактат. Не столько исторический, сколько экономический. И надеюсь, вы мне в этом поможете.
— Охотно, ежели я и впрямь могу чем-нибудь вам помочь.
— Еще как! Меня очень занимает последнее времл вопрос о свободе торговли и промышленности…
Иакинф (все еще с журналом в руках) удивленно взглянул на Бестужева.
— Да, да! Не удивляйтесь! Я просто не могу понять, как эта простая истина до сих пор не находит общего признания, а наше правительство и один из его столпов, Канкрин, которого Николай почитает, должно быть, финансовым гением, ставит ей палки в колеса и безудержно насаждает изживший себя протекционизм. Да, история и политика, они так тесно переплетены в моем сознании! История! — Бестужев подошел к столу, быстро перелистал стопку бумаг и пытливо взглянул Иакинфу в глаза, как бы призывая его в союзники. — Только писать ее надобно совсем иначе, чем до сих пор. Беда в том, что история все больше писала о царях да полководцах. А политика принимала в рассуждение выгоды одних кабинетов. О народе же, его нуждах, о его счастии или бедствиях мы, в сущности, ничего не ведали, и потому наружный блеск дворов принимали за истинное счастие государств, богатства гильдейского купечества и банков — за благосостояние целого народа! Давно пора понять, что сила государства составляется из народа, что его благосостояние и есть истинное богатство государственное, а пышность двора и горстки высших сословий — это только язва на теле народном, которая нередко влечет расстройство всего организма.
— И в каком состоянии ваша работа?
— Да вот, как видите, тружусь. Перерыл кучу книг. Проштудировал статьи о хозяйственном развитии Англии, Франции, Северо-Американских соединенных областей во всех важнейших европейских журналах. Пишу. — Он поднял толстую пачку исписанных листов. — А что толку? Ну, прочту трактат в кругу товарищей на очередном собрании нашей каторжной академии. Ну соберемся, поспорим.
— Может быть, все-таки удастся напечатать? Вернувшись в Россию, я попробую поговорить об этом с Полевым или Погодиным. В Москве у меня были и с тем и другим очень приятные встречи.
— Да где там напечатаешь! Ведь даже имена наши запрещены к упоминанию, — сказал Бестужев с горечью.
— Но чем бы я вам мог помочь? Вы можете не сомневаться, я готов сделать все, что в моих силах.
— Разумеется. А помочь вы и в самом деле можете. Вы хорошо знаете Кяхту и, как мне намедни рассказали, намерены предпринять дальние поездки по китайской границе для изучения нашей азиатской торговли. Меня теперь очень занимает вопрос о внешней торговле. О торговле и о гильдейских ограничениях. Я убежден, что разделение купечества на гильдии имеет весьма важные невыгоды для торговли и для нашего промышленного развития. Целые отрасли торговли сосредоточиваются в руках богатеев, которые, объединяясь в гильдии, произвольно вздувают цены. Вот меня и интересует, в частности, как обстоит ныне с чайной торговлей в Кяхте. Ведь, насколько я знаю, чайный торг у нас ведется именно через Кяхту. А вы в ней не раз бывали и в начале века и теперь.
— Ну как же. И средь кяхтинских купцов у меня весьма обширные знакомства. Что я вам могу сказать? Когда я был в Кяхте в тысяча восемьсот седьмом году, торговать чаем дозволялось купцам всех гильдий. Китайский чай шел через границу в больших количествах. И употребление чая быстро вошло в привычку по всей Сибири. И в городах, и по большим дорогам. Вы знаете — я поездил по Сибири и по Забайкалью и видел это собственными глазами.
— А как обстоит дело теперь? — расспрашивал Бестужев.