Плат Святой Вероники
Шрифт:
– Вы, вероятно, хотите навестить мою дочь, господин патер?
Доминиканец ответил, что, собственно, хотел лишь осведомиться о Жаннет.
Бабушка была разочарована, но старалась не показать этого.
– Тем не менее я рада приветствовать вас в этой чудесной галерее принадлежавшего вам некогда монастыря, – сказала она. – Приятно видеть вас в таком месте – мы, светские люди, выглядим здесь, в сущности, ужасно нелепо.
Патер, скользнув взглядом по фрескам на сводах галереи, с улыбкой ответил, что не стал бы этого утверждать. Они вместе пошутили по поводу беспечного художника и его резвых птичек – похожих на пути [49] маленьких ангелочков, так весело порхающих среди серьезных лиц монахов в медальонах. Но я заметила, что бабушка думает о чем-то совсем
49
Изображения младенцев (обычно крылатых), излюбленный декоративный мотив в искусстве итальянского Возрождения, навеянный античными прообразами.
Вдруг она совершенно неожиданно спросила (она всегда могла это себе позволить, не рискуя показаться неуклюжей):
– Господин патер, мне говорили, что вы обладаете редкой властью над человеческими душами…
Она произнесла это легко, с ненавязчивой любезностью, как иногда говорят настоящие дамы старой школы; это прозвучало так, как будто она просто хотела сказать патеру что-нибудь приятное, и все же он, как и я, почувствовал, что эта мольба охваченной страхом матери.
Он на мгновение прикрыл свои красивые, добрые глаза.
– Сударыня, – сказал он затем, – Бог никого не принуждает, ни одну душу. Понимаете ли вы, что в этом мы подвластны некоему долгу – даже если бы мы и обладали такой властью, какую вы предполагаете во мне?
На лице бабушки вновь отразилось разочарование. Но она храбро ответила:
– Да, я понимаю это. Я тоже считаю, что человек волен в своих деяниях и таковым его и следует рассматривать. Но не бывает ли исключений, особых – редких и тяжелых – случаев?..
Патер быстро взглянул на нее, взгляд его излучал ум, доброту и искреннее сочувствие.
– Это совсем не редкий случай, сударыня, – ответил он. – То, что сделала ваша дочь, делают многие, только в другой форме. Сопротивление мира, нежелание принять любовь Христа велико, и корни его глубоки. Степень сопротивления бывает разной, суть же его всегда одна: это всегда то самое таинственное «нет» полному самоотречению.
Он произнес это внешне непринужденно, только лицо его при этом постепенно менялось, сначала почти незаметно, потом все сильнее, словно сквозь строгую сеть его крупных, выразительных черт проступило другое лицо – лицо, на котором отразилась такая потрясающе глубокая проникнутость всеми вещами, что, казалось, это вовсе не лицо отдельного человека, а множество лиц – тех, чье искушение и сопротивление погребены в этих добрых глазах, как в безграничной милости.
Бабушка несколько мгновений боролась с соблазном, который глубоко поразил меня. Она, всю свою жизнь так болезненно ненавидевшая посредственность, теперь, похоже, вдруг – вероятно, под влиянием того ужаса, в котором пребывала Жаннет, – испытала облегчение оттого, что посредственность досталась в удел и ее дочери. Но гордая душа ее тотчас же словно вспыхнула от стыда.
– Господин патер, вы, должно быть, обладаете неземным терпением, – сказала она. – Не могли бы вы открыть мне, чт вам помогает сохранять его?
Он, вероятно, почувствовал, чт скрывается за ее гневом.
– В эту минуту, – ласково ответил он, – любовь матери, которая никогда не перестанет желать для своего ребенка, где бы он ни был, высшего совершенства; и именно эта любовь ближе всего на земле к неизменности Божественной любви.
При этих словах глаза бабушки наполнились слезами – это был единственный раз, когда я видела слезы на ее прекрасном лице. Потом они с патером некоторое время прогуливались взад-вперед по галерее. Так как меня они с собой не пригласили, я осталась на том месте, где мы встретились с патером. Я не знаю, о чем они без меня говорили.
Прежде чем проститься, патер сказал, что немедленно явится к нам, как только тетушка Эдель пожелает его видеть, – раньше прийти он не может: ведь до сих пор она не выразила желания кого-либо видеть? При этих словах он – случайно или намеренно – посмотрел на меня.
Я сообщила, что слышала ее зов в первую ночь.
Он почему-то не спросил, кого она звала, а вместо этого дружески посоветовал:
– Если она еще раз позовет – ступайте к ней.
Впервые в моей жизни служитель Церкви обращался прямо ко мне. Это было простое поручение, но оно мне не понравилось, и я была рада тому, что мне не пришлось
После визита патера Жаннет вновь стала прежней, то есть она, в сущности, стала еще веселее и смиреннее, чем прежде, так, словно раз и навсегда стряхнула с себя все заботы и огорчения. Даже если бы ее надежды сбылись, она и тогда едва ли казалась бы более радостной и спокойной. Она вновь с удвоенным рвением принялась заботиться обо всех нас и исполняла все желания, какие только могла прочесть на наших лицах. Хозяйство наше вновь вернулось в свое прежнее состояние, в бабушкиных вазах опять стояли свежие цветы, Энцио был избавлен от несносных шагов камерьеры, а я то и дело слышала: «Зеркальце, тебя я знаю», что у Жаннет всегда служило «увертюрой» к исполнению какого-нибудь моего желания. Даже кошки, которые все это время, пока тетушка оставалась невидимой, чувствовали себя заброшенными, вновь аккуратно получали свой корм, а их шерстки были тщательно вычесаны. Но приветливее и внимательнее всего Жаннет была с тетушкой Эдель. Тетушка тоже покинула свое уединение, и нас всех очень удивило, что она почти не изменилась, или, во всяком случае, не так, как мы того ожидали. Вид у нее был ни болезненный, ни растроенный; несмотря на свое состояние, она была вполне открыта со всеми и вновь приняла на себя руководство нашим хозяйством. Никто не говорил об ее исчезновении, и сама она тоже не упоминала об этом; хотелось даже верить, что этого происшествия, доставившего нам столько страданий, вовсе не было или хотя бы что оно нам лишь пригрезилось. Бабушке этот неожиданный исход, похоже, принес облегчение и удовлетворение, меня же он еще больше смутил: то, что связывало меня с тетушкой Эдель, теперь как будто становилось все более призрачным и нереальным.
Вскоре, однако, мы заметили, что тетушка все же изменилась: она теперь больше вообще не ходила в церковь. Мы не сразу заметили это, потому что она сама старалась скрыть это или, по крайней мере, держать нас в неведении. Но мы очень скоро все поняли, так как изменилась сама окружавшая ее атмосфера. Тетушка словно лишилась вдруг в своей любви и в душе чего-то незавершенно-прекрасного, незримо нарождающегося, что всегда проступало сквозь ее замкнутость. Вероятно, она и сама чувствовала в себе некую пустоту. Прежде всего, в ней стало заметно совершенно новое, непривычное стремление к людям: она, которая прежде почти всегда была одна, теперь как будто не могла переносить одиночества. Она с большей охотой участвовала в бабушкиных приемах, беседовала с гостями, которые до того занимали ее лишь постольку, поскольку ей нужно было угостить их чаем, – она даже обсуждала с ними религиозные и церковные вопросы, чего никогда не могла делать в бабушкином салоне прежде в силу своей, как мне казалось, нежной и набожной робости. Я не понимала этого, для меня было бы гораздо естественнее, если бы эти вопросы теперь внушали ей страх. Но она вовсе не испытывала страха, а, напротив, казалось, приобрела загадочную склонность вновь и вновь в мыслях возвращаться к тому, от чего в жизни совершенно отступилась. В конце концов я решила, что она, вероятно, просто хотела быть с гостями. Круг наших друзей и знакомых состоял почти исключительно из людей, далеких от христианства, однако, попав в Рим, они все же не могли не интересоваться по крайней мере внешней стороной церковной жизни; опыт и знания тетушки в этой области, конечно же, привлекали к ней всеобщее внимание. Нельзя сказать, что она стремилась оказаться в центре этого внимания, – для этого она все еще была слишком сдержанна и слишком тонка; но в своей жажде общения она пользовалась всякой возможностью поближе сойтись с людьми.
Лишь ее связь со мной словно перерезали, но не так, как это уже было однажды, когда мы обе избегали друг друга, – просто я сама испытывала по отношению к ней какую-то непреодолимую робость: я боялась заговорить с ней и даже оказаться рядом. У нее же не было этой робости, так же, как в салоне бабушки: некая загадочная сила влекла ее именно к тому, чего она, казалось бы, должна была избегать. Иногда, встречая меня на лестнице, где я прежде так часто молча целовала ей руку и где мне теперь особенно тяжело было видеть ее, она без всякой причины задерживала меня каким-нибудь совершенно пустым и никчемным вопросом; и лишь потому, что я, на ходу бросив предельно краткий ответ, спешила дальше, мне удавалось избежать разговора с ней.