Портрет незнакомца. Сочинения
Шрифт:
Как же это так получается, спросишь ты, что нравственность может быть и с одним знаком, и с противоположным? Что одно и то же может быть и добром, и злом — в зависимости от того, как мы условимся считать? Хорошенькая нравственность, скажешь ты. Если человек против третьего отношения, то одни понятия добра и зла. Если за — другие. Тут дело в выборе.
Выбор — это решение плюс действие. Обязательно плюс действие, иначе мы ничего не узнаем о выборе. По действиям мы можем судить о сделанном выборе.
Сам по себе выбор не связан с нравственностью или безнравственностью. Я говорю о том выборе, о котором только и имеет смысл говорить — в связи с третьим отношением. И в любой избранной системе нравственности можно быть последовательным,
О чем ты пишешь, спросишь ты? Еще одно евангелие? Уж не злоупотребляешь ли ты этим словом? Нет, это не еще одно, это то же самое, то, ради которого столько страдала и мучилась русская мысль и русская плоть. Так что я совершенно последователен.
А как же любовь? — спросишь ты. Куда это ты дел любовь? Самую обычную, ту самую, которая есть дар божий? О ней — в следующем письме. Тем более, что есть уже некоторое утомление во мне и, боюсь, в тебе, от серьезных рассуждений. Пора отдохнуть на чем-то попроще. Когда-нибудь, когда будет время.
Письмо девятое. О любви
Сколько уж я тебе написал, а ты все молчишь, да так многозначительно, что я невольно вспоминаю твои слова насчет того, что в начале было не слово и не дело, а было в начале молчание. А у меня вот что-то много слов. Вот сейчас день, утром была для меня скука, ты не пустил меня никуда — ни к друзьям, ни к этой черненькой с кожей мулатки, ни выпить, и я сидел у стола и служил тебе, записывая то, что ты велел о непонятной еще тебе самому Белоглинке. Не знаю, как ты выпутаешься из этой истории, я решительно не улавливаю твоего замысла. Впрочем, ты никогда не считаешься со мной, а не зря ли? Ведь ты и сам еще не уловил замысла, я же тебя знаю, только вид делаешь, ты это любишь — влезать в работу, не зная заранее, куда она тебя заведет.
Хитрый ты, между прочим. По-хорошему хитрый, не обижайся, ты же знаешь, как я к тебе хорошо отношусь. Вот и сейчас меня взяло сомнение опять — я ли пишу тебе эти письма или ты их пишешь? Воспользовавшись мной? Ну, да бог с тобой. Я-то знаю, что это я тебе пишу. И в этом письме ты это сам сообразишь.
Мне почему-то кажется, ты прости за откровенность, что твои понятия о любви, все эти романтические бредни и туманы насчет Мадонны, красоты, верности и христианского брака, вся эта смесь из рыцаря бедного и «Песни без слов» Шумана, совсем-совсем не годятся для нашего столетия реалистической ясности и упрощения того, что столько тысячелетий считалось сложным. Вот я тебе расскажу кое-что из своего личного опыта и наблюдений. А ты подумай. Нельзя же, в самом деле, быть таким самоуверенным и считать обычных смертных существами низшего порядка, а их любовные взаимоотношения до тебя лично не касающимися.
И, конечно, ты уж прости, я не пощажу себя, иначе это не имеет смысла. Хватит тут притворяться. Самыми прямыми словами я тебе все выложу. Ты заметил, конечно, что даже такой матерый реалист, как Лев Толстой, все всегда
Начну я все-таки с общего, с простого и известного. Редкий мужчина, а может, и вообще никакой не в силах прожить жизнь, не имея нескольких женщин, иногда многих и даже очень многих, и не то что не в силах прожить, а и не хочет так прожить. И редкая женщина не имеет нескольких, тоже иногда многих и многих мужчин. Сам сообрази — если у каждого мужчины несколько женщин, то неизбежно у каждой женщины — несколько, мужчин. Это математика. Так сказать, царствует в природе перекрестное опыление, и чем оно перекрестное, тем человеку приятнее. Но в прошлом этот известный факт вызывал гнев и возмущение почти невероятные как в мужчинах по отношению к женщинам, так и в женщинах по отношению к мужчинам. Каждый он хотел, видишь ли, чтобы каждая она была только его и больше ничья, но сам он при этом вовсе этой одной на практике не ограничивался, стараясь опылить как можно больше женского пола; а каждая она хотела, чтобы он был только ее, с другими бы не спал, хотя сама «грешила». На худой конец и он, и она согласны были, чтобы она и он были ничьи, если уж не их. А на этом отрыве теории от практики происходило и происходит до сих пор великое количество всяческих безобразий: там муж зарезал жену и любовника, себя, по существу, зарезал вместе со своей любовницей; там жена отравила мужа и любовницу; там мужчины подрались как петухи и друг друга прокололи, как свинью вертелом; там дети несчастны, там родители-старики переживают, там род на род идет войной, там еще какое-нибудь безобразие. А сколько несчастных семей! Подумать страшно, сколько страданий из-за этого несовпадения теории с практикой.
Первый раз я увидел любовь из окна. Мне было четырнадцать лет. Она лежала на деревянной крыше невысокого сарая и загорала. На ней не было ничего, кроме тоненькой и прозрачной тряпочки, зажатой ягодицами. Она лежала на белом полотенце и нестерпимо сияла на солнце. Ей было семнадцать. Она была прекрасна, ей необычайно шло быть голой.
К сожалению, загар быстро лег на ее кожу. Через два дня она больше не залезала на крышу.
Дни и ночи я вспоминал ее сияние. Подробности ее тела я не очень помнил, вернее, помнил, но недостаточно. Словно недосмотрел, не задержал в памяти необходимые черты. Не подошел поближе. И вот осталось сияние. И ничего больше.
Хуже всего было то, что она жила в соседней комнате этого деревянного окраинного домика. За тонкой стенкой. Это было хуже всего.
Я засыпал на правом боку, лицом к стенке.
Она была несомненно существо низшего порядка, когда была в одежде. Глуповата, простовата, цинична в речи. Ей ничего не стоило сказать грубое слово «задница». В ней не было ни интеллигентности, ни обаяния. В одетой. Мне, выросшему в другой среде, было стыдно, стыдно своего интереса к ней.
Но голая она была прекрасна, как Афродита. Прекраснее — она была живой и теплой.
Однажды, когда в доме не было никого, кроме ее старенькой бабки, она полезла в погреб. И вдруг позвала меня. Помочь ей.
По лесенке я спустился в погреб. Он был неглубок, но обширен. Темен.
Она попросила передвинуть бочку с капустой в углу. Небольшую бочку высотой мне по пояс. Я передвинул. Она полезла из погреба первая, я смотрел на ее ноги.
И я схватил ее за эти ноги и задержал. Она оглянулась, улыбнулась и снова спустилась вниз.
Я оглушенно стоял и ждал. Она взяла меня за руку повыше локтя и снова повела к бочке.