Повесть о любви и тьме
Шрифт:
Алек, человек трудолюбивый и решительный, всегда старается играть роль «компанейского парня, говорящего с тобой прямо, без уверток». Женат он на женщине по имени Зушка, она не вполне здорова, но вечера он, по большей части, проводит в компании холостяков. Сейчас он безуспешно пытается втиснуть словечко в диалог Алешки и Мойше Калкера: «Секундочку, оба вы не совсем правы». Или так: «Дайте же мне, дайте мне, пожалуйста, секундочку, чтобы сказать вам то, что решит все ваши разногласия».
Алешка и Мойше Калкер — люди одинокие. И они почти ни в чем не согласны друг с другом. И, тем не менее, они почти неразлучны в вечерние часы: они всегда вместе в столовой, вместе прогуливаются
Что же до Мойше Калкера, электрика, то это человек тонкий, горько-язвительный, во время спора лицо его кривится, так что кажется, будто он тебе заговорщически подмигивает, будто все его намерения окутаны надменной злобой: он улыбается тебе и вновь подмигивает с мефистофельским злым удовольствием, словно всю свою жизнь искал и наконец-то нашел, где она гнездится в тебе эта смертоносная топкая грязь, которую ты до сих пор успешно скрывал от глаз всего мира, но теперь тебе не удастся скрыть ее от его, Мойши, глаз, способных проникнуть сквозь любую твою маскировку. И это открывшееся в тебе грязное болото доставляет ему особое удовольствие — ведь все они считают тебя человеком почтенным, разумным, вполне положительным, но и тебе и мне известна омерзительная правда, как бы ни скрывал ты ее за семьюдесятью семью замками. Все мне открыто, голубчик, все, и в особенности — твоя ужасная внутренняя сущность, все мне открыто, и все доставляет мне только удовольствие…
Алек мягко пытается погасить разногласия между Алешкой и Мойше Калкером, но два оппонента в то же мгновение объединяются и набрасываются на него с упреками, потому что, по их мнению, Алек совершенно не понимает, о чем, собственно, спор.
Алешка говорит:
— Прости меня, Алек, но ты, видимо, молишься не по тому молитвеннику, по которому молимся мы.
Мойше Калкер добавляет:
— Ты, Алек, в то время, когда все едят «чолнт» распеваешь наш национальный гимн «Ха-Тиква», а когда наступает день траура 9 ава, у тебя все еще продолжается веселый праздник Пурим.
Алек обижается, поднимается, чтобы уйти, но два холостяка, как обычно, настаивают на том, чтобы проводить его до дверей квартиры, продолжая по дороге свой спор. И как всегда, он приглашает их войти, почему бы и нет, Зушка очень обрадуется, и все мы выпьем горячего чая, но они вежливо отказываются. Всегда отказываются. Вот уже многие годы он приглашает их на чашку чая после читального зала, дескать, заходите, посидите немного, выпьем чаю, почему бы и нет, Зушка очень обрадуется, и все эти годы они неизменно вежливо отказываются. Пока однажды…
Вот, так я буду писать свои рассказы.
А поскольку на дворе уже ночь, и очень близко за забором воют голодные шакалы, я и их введу в свой рассказ. Почему бы и нет. Пусть повоют немного под окнами. И ночного сторожа, который потерял сына в одной из операций возмездия против террористов. И вдову, любительницу посплетничать, которую за ее спиной называли у нас «черная вдова». И лающих собак. И движения кипарисов, легко трепещущих сейчас под ветром в темноте, — они шевелятся и кажутся мне похожими на шеренгу людей, молящихся шепотом.
Вот такое богатство получил
Как если бы к скрипачу из ресторана обратились с просьбой позволить использовать его имя для популяризации произведений Баха.
59
Была в кибуце Хулда воспитательница детсада, или учительница первого класса, лет тридцати пяти, назову ее Орна. Она работала по найму и каждый четверг уезжала к своему мужу, а рано поутру в воскресенье возвращалась на работу в Хулду. Жила она у нас в крайней комнате одного из старых домиков. Однажды она пригласила меня и еще двух девочек придти вечером в ее комнату, чтобы поговорить о книге стихов Натана Альтермана «Звезды на улице», послушать вместе с ней концерт для скрипки с оркестром Мендельсона и октет Шуберта. Патефон стоял на плетеном табурете в углу ее комнаты, в которой были еще и кровать, и стол, и два стула, и электрический чайник, и платяной шкаф за цветастой занавеской, и гильза от снаряда, превращенная в цветочную вазу, из которой «рос» букет колючек фиолетового цвета.
На стенах своей комнаты развесила Орна репродукции картин Гогена — таитянские женщины, тучные, сонные, полуобнаженные, а также несколько своих собственных карандашных рисунков, вставленных в рамки. Быть может, под влиянием Гогена, но и Орна рисовала полнотелых обнаженных женщин, полулежащих или сидящих. Все эти женщины — и Гогена, и Орны — выглядели пресыщенными и расслабленными, словно после любовных наслаждений. Вместе с тем, если судить по их свободным позам, они, казалось, готовы и далее изливать море неги и наслаждений на тех, кто все еще не насытился.
На книжной полке в изголовье кровати Орны я обнаружил «Рубайи» Омара Хайяма, «Чуму» Альбера Камю, «Пер Гюнта» Ибсена, а рядом с ними стояли книги Хемингуэя, Кафки, Натана Альтермана, Шленского, Леи Гольдберг, Хаима Гури, Натана Ионатана, Зерубавела Гилада, сборник рассказов С. Изхара, «Путь мужчины» Игаля Мосинзона, «Стихи раннего утра» Амира Гилбоа, «Полуденная земля» Аин Гилеля, а также две книжки Рабиндраната Тагора (Спустя несколько недель я на свои скудные карманные деньги купил ей «Светлячков» Тагора и от всей души написал на титульном листе слова «глубоко тронут»).
Орна была зеленоглазой, с тонкой шеей и мелодичным, ласковым голосом. У нее были маленькие ладони с нежными пальцами, а груди — полные и крепкие, бедра — округлые. Выражение ее лица почти всегда было серьезным и сдержанным, но стоило ей улыбнуться, как оно мгновенно менялось: улыбка ее была пленительной, почти легкомысленной, как будто она легко подмигивает тебе, понимая все твои мысли, видя все твои тайны и все прощая. Подмышки у нее были выбриты неравномерно, и от этого одна из них казалась затушеванной карандашом, тем самым, которым она рисовала. Когда она стояла, то почти всегда переносила центр тяжести на левую ногу, округляя, сама того не замечая, правое бедро. Она любила рассуждать об искусстве и вдохновении, и нашла во мне преданного слушателя.