При опознании — задержать
Шрифт:
Девочка подошла, поставила корзинку на землю и сказала:
— Тата и мама ничего про вас, панове, не знают и вас не видели. Не знают, что я вам поесть принесла.
Одета она была ярко, не девочка — китайский фонарик: плиссированная красная юбочка, красная с синим шапочка, обшитая кружевом, зелёная кофточка с пышными, точно надутыми рукавами, жёлтые туфли.
Повстанцы тесно обступили её, однако внимание их было направлено не на девчушку, а на корзинку, покрытую лоскутом небелёного полотна. Лемжа поднял лоскут и вынул две буханки хлеба, кусок сала, два круга сухого сыра, несколько колец колбасы. Повеселели у всех глаза, кое-кто заулыбался — живы будем!
— Спасибо, детка, —
— Только вы на хутор не ходите. Отец сказал, если вас там увидят, нам всем кара будет.
— Ладно, не пойдём.
— А в Дербаях уланы. Много, — сказала девочка, беря пустую корзинку.
— Откуда ты знаешь?
— Отец там был, видел.
Дербаи стоят за хутором, как раз в том направлении, куда думал вести отряд Лемжа и где у него есть знакомые. Надеялся пополнить там отряд людьми и провиантом.
— Холера чёртова, и там войска.
Девчушка набрала в корзинку еловых шишек и пошла назад, домой.
Съели все быстро. Порция Збигнева лежала возле него, по хлебу ползали муравьи, на сыр садились осы.
— Чтобы им ни дна ни покрышки, — сказал Микола. — Гоняют нас, как зайцев, и загонят в западню. Пан Лемжа, загонят?
Лемжа сделал вид, что не слышал вопроса. Стоял, прислонившись к сосне, сцепив на животе длинные, тонкие пальцы. По профессии он музыкант, композитор, командиром стал недавно, будучи назначен вместо тяжело раненного и оставленного на хуторе у добрых людей поручика Вольского. Богушевич, наблюдая за ним, ему сочувствовал: и правда, что он может придумать. Отряд, за неделю уменьшившийся раза в четыре, измученный и плохо вооружённый, был мало пригоден для боевых операций. К тому же люди все ещё не могли оправиться от нанесённого им поражения. Никто из них, в том числе и командир, не верил, что повстанцы добьются победы. Восстание затухало, крестьяне, да и шляхта, не поднялись всем миром, как думалось вначале его руководителям. Дворяне на своих съездах громко заявляли о верности царю-батюшке. Жестокие репрессии — смертные приговоры военно-полевых судов, каторга, конфискация имущества — сломили дух и волю многих, кто поддерживал восстание. И, понятно, Лемжа со своим крошечным отрядиком ничего не сделает и не придумает.
Закинув за спину ружьё, Богушевич пошёл по берегу к мельнице. Шелестели под ногами опавшие листья, и было приятно слушать этот шелест. Затон ещё больше посерел, рябь перешла в небольшие волны с белой пеной на гребешках, заливавшие отмели. Ветер посвежел, небо быстро темнело. Лес шумел пока что поверху, почти голые уже вершины берёз, обогнав в росте сосны и ели, мотались на фоне неба, как бы пробуя смести с него сгустившиеся тучи. На востоке, откуда дул ветер, тучи были низкие, чёрные, вот-вот хлынет на землю ливень. Воздух потяжелел, смолкли птичьи голоса, попрятались козявки и мошки. Только над затоном у противоположного берега все ещё кружились чайки, словно качали-колыхали на крыльях эту тревожную тишину.
Тяжело было и на душе, трудно стало дышать, стеснилось сердце. Тревожило предчувствие беды, а какой — и гадать нечего: каждую минуту из-под каждого куста можно ждать выстрела в спину. И правда, они — как загнанные борзыми зайцы.
Богушевич подошёл к мельнице, глядел на чёрную воду — здесь, под вербами, она не зыбилась, не бурлила — увидел своё отражение: изнурённый, худой, небритый, в кепке с треснувшим козырьком, в пиджаке, перехваченном сыромятным ремнём, и порыжелых, обтёртых о ветки, осоку, сбитых о корни сапогах. Подумал с горькой иронией: «Освободитель, вершитель народных судеб. А где же сам народ?» Жалко, очень жалко стало и себя, и тех
И промолвил вслух:
— А где эта воля? Как найти её, как добыть? Оружием? Не нашли, гибнем. Словом? Может, и словом. — И снова выплеснулось из души: «Кто протянет руку мне, слепому, чтоб пошли мы вместе по дороге? Я устал бродить вдали от дома по камням, что в кровь мне ранят ноги. В кровь мне ноги ранят и рождают ненависть и злобу…»
В воде что-то громко плюхнуло, словно камень кинули. Богушевич вздрогнул от неожиданности, невольно схватился за ремень ружья, глянул вниз, под ветви вербы — там только круги расходились, не сом ли играл? Прошёл по берегу к другому боку мельницы, поглядывая на небо, удивляясь, что все не начинается дождь. Надеясь, что он и вообще не пойдёт, никто из повстанцев ничего не делал, чтобы в случае сильного ливня было где укрыться. Да и что им дождь после всего пережитого?
«А правда, как мне быть дальше? Оставаться с отрядом до последней минуты или вернуться домой — никто же в родных местах точно не знает, где был, чем занимался; не схватят. Может, и узнают, да не сразу. А там подамся куда-нибудь подальше». Второе было бы самым правильным, так и разум подсказывал. Но сердце говорило другое: нельзя покидать товарищей в такое время, это будет изменой.
Богушевич знал, что этот мучительный вопрос стоит теперь перед каждым повстанцем. Над ним же бьётся и Лемжа, которому ещё трудней и сложней, ведь в его власти судьба всего отряда.
Порыв ветра ударил по вербе, под которой он стоял, хлестнул ветками по лицу, завихрил, закрутил чёртовым колесом пожелтевшие, сухие листья, поднял столбом и кинул в воду. Упали первые капли. Богушевич решил спрятаться от дождя под елью, росшей на самой опушке, направился туда. Постоял, подождал, а дождь так и не полил. Увидел сквозь деревья в глубине леса что-то светлое, видно, поляна или поле начинается, пошёл посмотреть. Это было поле, неширокое, обрамлённое деревьями, прижатое к лугу и речке. На нем невысокие насыпи, как древние курганы-могильники. Интересно, что это? Поглядеть бы. Может, и подошёл бы к этим курганам, да услышал невдалеке мягкий конский топот, спрятался за дерево. По травянистой дорожке из лесу шёл крестьянин, вёл коня без сбруи. Конь — худущий, ребра торчат, сивый от старости, с отвисшей нижней губой, — еле-еле переступал ногами, и хозяин не подгонял его.
Крестьянин тоже заметил Богушевича, и тот перестал прятаться, вышел из-за дерева. Приблизившись, крестьянин безучастно взглянул на него, однако поздоровался первым.
— Ну, пришли, — сказал крестьянин коню и остановился, — дальше один иди.
Конь сделал два шага, стал, повернул голову к хозяину, ощерил жёлтые, съеденные до дёсен зубы, хотел заржать, но из горла вырвался только сиплый, оборванный звук.
— Ну, прощай, прощай, — похлопал хозяин коня по шее. — Иди, послужил мне верой и правдой, ты уж прости, что доставалось порой от меня, прости…
И конь пошёл, низко, почти к самой земле опустив голову. Тяжело было ему идти, ноги едва переступали, зад заваливался в стороны, и, казалось, что не удержат ноги коня, вот-вот упадёт.
— Помирать пошёл, — объяснил крестьянин Богушевичу. — Все наши лошади сыздавна туда помирать идут. Как почуют смерть, так и идут сами. Там их потом и закапываем.
А конь уже был посреди дороги, ведущей к лошадиному кладбищу, шёл прямо, ровным, тяжёлым ходом, ни разу ни хвостом, ни головой не мотнул — не хватало сил.