Приволье
Шрифт:
— Сказать правду?
— Скажи.
— Ты же не поверишь.
— Говори, поверю.
— Я ничего не думаю о нем.
— Почему?
— А зачем о нем думать? Я же знаю: придет та, нужная минута, и на свет появится новый человек, — ответила Катя с той же удивленной улыбкой. — Еще недавно его не было, а теперь он уже живет. Чего же об этом думать? Это не чудо, не волшебство, а новая жизнь. И кто дал новому человеку жизнь? Женщина! Вот об этом надо бы задуматься. Женщина как начало всему живому.
— Каким он тебе представляется, новый человек? Когда его еще нет на свете? Об этом тоже не думаешь?
— А зачем об этом думать? — удивилась Катя. — Я и так, не думая, знаю, каким он будет.
— Каким же?
— Моим, хорошим. И в нем будет что-то мое и что-то Андреево…
— Нет, не стану. Ты говори, говори. Кто же, кроме тебя, Катя, скажет, мне об этом?
— Поверишь, Миша?
— Поверю.
— Миша, я люблю рожать. Мне приятно рожать, вот это я хотела сказать. Улыбаешься, и вижу, не веришь. Андрей тоже не верит. А я говорю правду.
— То есть как приятно? — спросил я. — Это же больно.
— Чудак! — Она смеялась, глаза ее блестели. — Не знаю, как тебе и пояснить. Эта боль — радостная, приятная. Нет, видно, ее, эту боль, мужчины не знают и никогда не узнают. То душевное и физическое состояние, которое испытывает роженица, ни с чем не сравнимо. Только что ты еще была одна, и вот нас уже стало двое, и того, второго, твою горластую, живую частицу, уносят от тебя, чтобы через некоторое время принести ее к тебе и положить к груди. О! Миша, это не боль, это великое счастье! Я все это испытала, пережила, и одному Андрею да вот еще тебе честно говорю: я люблю рожать, мне это приятно. Не представляю себе, как можно женщине жить без ощущения этого удивительного, ни с чем не сравнимого счастья!
— А боль? А страдания?
— Опять о том же?
Катя с сожалеющей улыбкой посмотрела на меня. В это время на своих слабых ножках к ней подбежала Оленька, заливисто, по-детски смеясь, и ткнулась ей в колени. Катя подхватила девочку и стала жадно целовать ее.
— Видишь, Миша, как мы уже смело бегаем, — сказала она радостно. — Мы уже ничего не боимся! А как мы любим свою маму!
Я вспомнил: Марта точно так же, как Катя об Оленьке, говорила во множественном числе о нашем Иване, и подумал, что все матери, наверное, одинаково любят своих детей.
— Миша, погляди на меня и на Оленьку, — говорила Катя, целуя дочку. — Вот он, наглядный ответ на все твои вопросы о болях и страданиях. Боли и страдания роженицы проходят, забываются, а остается вот это глазастенькое, смеющееся и бегущее к тебе твое счастье. Помнишь, там, в Мокрой Буйволе, когда я была еще одна, мне жилось очень трудно, меня мучила тоска, изводило одиночество. И когда Андрей уходил на весь день, я не знала, куда себя девать. У меня не было дела. Теперь же, в окружении этой пятерочки, которой я дала жизнь и которой я нужна как мать, моя жизнь наполнена каким-то особенным смыслом. Сейчас мне никогда не бывает скучно, и я давно уже не знаю ни тоски, ни печали, ни уныния.
— Выходит, находишься при деле? — с улыбкой спросил я.
— Ну что ты, мало сказать — при деле, а при деле большом и исключительно важном, — согласилась Катя, целуя Оленьку и блестя смеющимися глазами. — И то, что Андрей, как и прежде, дома бывает очень редко, меня не пугает, не огорчает, как пугало и огорчало раньше. Почему? Чудак ты, Миша! Да потому, что моя любовь к Андрею, все то внутреннее большое чувство, которое руководило мною, когда я самовольно ушла от родителей к Андрею, теперь живет в детях. Я смотрю на моих птенчиков, а всегда вижу рядом с ними Андрея, он и в Оленьке, и в Зинушке, и в наших старших, и в нашем самом младшем. Так о какой же боли и о каком страдании ты спрашиваешь? И боль, и муки, и страдания — это все в прошлом, а дети — вот они, в настоящем и будущем.
— Но детей еще надо вырастить!
— Все растят, растишь и ты своего Ивана. Мы с Андреем тоже своих вырастим.
— Иван у нас с Мартой один.
— По-моему, растить одного труднее, — уверенно сказала Катя. —
Пришла тетушка Андрея, немолодая, степенная деревенская баба. В доме поднялся радостный детский гвалт. Тетушка начала накрывать на стол, а Катя велела Клаве, Андрюше и Зине помыть руки. Оленьку же она унесла в ванную и помогла ей там умыться. Я наблюдал за Катей и не мог понять, откуда пришло к ней, моей юной сестренке, это зрелое материнство, ее умение обращаться с детьми так свободно и уверенно. Мне казалось, что до того как выйти замуж, она с отличием окончила специальную школу материнства и младенчества. Я замечал, как ей было легко и весело с детьми, как они не были ей обременительны. Пока Марфуша наливала в глубокие миски молочную рисовую кашу, Катя усадила за стол всю четверку, наклонялась к каждому и, целуя в щеку, просила есть спокойно, не спешить. Когда же они, не послушав мать, стали уплетать кашу за обе щеки, что называется наперегонки, когда даже Оленька, обходясь без посторонней помощи, умело работала ложкой, стараясь не отстать от других, Катя нисколько не обиделась на них, а только понимающе улыбнулась мне и сказала:
— Миша, а погляди-ка, какой у детишек аппетит! Если ребенок за столом один, то он никогда так старательно не ест. А почему? Сообща веселее, да и пища вкуснее.
Катя заулыбалась еще больше, когда подошла к кроватке и увидела, что младшенький уже не спит. Она взяла его на руки так уверенно и так умело, как это обычно делают только опытные матери. Развернула мокрую пеленку, показала мне, держа на руке, полуголого, в коротенькой рубашонке, с сонным личиком головастого мальчугана, как бы желая сказать, каких славных детей она рожает, и тут же быстро завернула в свежую пеленку, с радостью говоря, что вот и Володя будет обедать, и, на ходу раскрывая полную, налитую, тугую грудь, отправилась в соседнюю комнату.
Мне надо было навестить Таисию. Я пообещал вернуться вечером, к приезду Андрея, и ушел к еще одной своей сестренке.
5
Я шел по тому же, знакомому мне, забурьяневшему, по-осеннему запыленному, серому переулку и думал о Таисии Кучеренковой. Думал потому, что и она, с ее толстенной, колесом закрученной косой на затылке, с ее всегда добрыми глазами, — тоже героиня моей будущей повести. Таисию-то я чаще других видел в сюжете, и не как двоюродную сестру, а как мать-одиночку, как молодую женщину необычной судьбы. Не скрою, меня, как автора еще не написанной повести, Таисия во всем устраивала: и в том, что она, внешне некрасивая, была духовно натурой незаурядной, — вот уж воистину: непригожа лицом, да зато хороша умом; и в том, что тайно от сельчан, от близких и родных полюбила женатого, отца семейства, родила от него Юрия и была, счастлива; и в том, что эту свою, как она сама называла, «ворованную, а потому и сладкую» любовь считала любовью настоящей, земной, а себя на этой земле женщиной самой счастливой. И хотя это ее счастье многим казалось смешным, наивным, хотя ее называли матерью-одиночкой, при встрече презрительно улыбались, она не обращала на это никакого внимания и жила так, как ей хотелось жить.