Проклятый род. Часть II. Макаровичи.
Шрифт:
– Я ничего не знал. Только сегодня узнал. Что это у вас? Из-за чего? Ты бы пошел туда... Все бы устроилось... Я ведь всего не знаю... Может быть, она сказала тебе что-нибудь... такое... Но ведь... она мать. Это ничего. Это так. Мать может сказать. Да ты бы лучше сел. Так лучше говорить. Нам поговорить нужно.
И замолчал, скосил глаза. Не глядел на Антона, когда говорил. А говорил тихо, ласково.
И долго молчал. И разглядывал Антон дядин блестящий череп, далекие глаза, горбатый нос, красно-рыжие усы, красно-рыжую бородку. Подстрижены аккуратно, как нужно.
Замолчал Семен, глядя куда-то вкось. Ничего не видит. И глядит на него сверху Антон. Глядит стоя. И думает о том, что вот дядя Семен единственный из них, который ему не противен. Единственный, если не считать того. Но Доримедонт скоро умрет. У него рак в кишке. Скупой умирает. Все знают, что он скоро умрет, но не говорят об этом. Скупой богаче всех, а об деньгах молчат, как будто их нет, как будто живут не ими, не для них.
Или забыл Семен Яковлевич, зачем пришел. Сидит. Молчит. Задумался. Антон отошел от стола, стукнул креслом. И дядя опять заговорил:
– Так нельзя. Нужно как-нибудь устроить... Да ты бы сел...
Он думал о чем-то. Его голос был такой, как будто он говорил издалека. И понял крестник, что Семен скоро умрет. Понял и испугался. Понял и обрадовался:
«Так вот чья смерть здесь бродит».
Шутила смерть, смеялась смерть весело в львиной комнате, в девственной. И являла свое присутствие глупенькой песенкой без слов человечьих, глупенькой песенкой, шуршащей о стены барельефные.
И ждал дядиных слов Антоша. Черные глаза его поняли близкую смерть дяди Семена. И когда увидел он, что Семен умрет, подошел он к нему вплотную и губами молчащими и недвижимыми сказал-помыслил:
«Ну! Да ну же! Скорей говори свою старую ложь».
Тогда тот заговорил, вертя головой.
– Э-э! Э-э! Я ведь не знаю, что у вас произошло... Я не знаю... Но мне твоя мать сказала, что эта девица... Что ее сестра... Дорофея Михайловна...
Он заплакал. Но ненадолго. Отерев платком лицо, задергался своим: э-э, э-э. И опять заговорил:
– Я знаю. Ведь теперь все другие. Вам другого хочется. Мы не так росли. Но я ничего не говорю, ты поди наверх, и все кончится.
Он говорил так и опять замолчал. Антон смотрел на дядю Семена, на этого маленького, худого человека в пиджаке, смотрел на него и жалел его.
Вдруг Семен начал говорить иначе и заговорил, встал:
– А Судьба? А Судьба? А Бог? Матери нужно покоряться. Кто же как не мать! Я сам был, как ты. А теперь... А теперь...
Он опять заплакал. Но совсем ненадолго, только два раза всхлипнул. И, оправившись, начал говорить: о женщинах, об их коварстве. Но он говорил о своей жене. Забывая все, что не она, часто повторял:
– Ты ведь знаешь... Ты ведь и сам знаешь...
На миг случайно его глаза посмотрели в глаза крестника. Вероятно, это было смешно львам стенным. Сделали каждый свою гримасу. Но гримасу, усиленную неожиданностью. Но это был миг.
Говорил Семен о своей несчастной жизни. Говорил нескладно и совсем забыв те слова, которые нес
«Вот иду, кружусь по склепу. Но петли моих следов развяжутся. И это будет прямой, далекий путь. И к чему городить свою чепуху? Не нужна мне его откровенность... Еще расплачется опять. Кисляй. Чепуха его глупое несчастье».
Но все говорит, говорит. И как бы откашливается.
– Э-э! Э-э.
И вдруг сразу оборвал. И обычным голосом:
– Который же час? У тебя есть часы? Как! Двадцать минут. Как же это я...
Держа в руке свои маленькие золотые часы, идет к двери и говорит:
– Ну, прощай... Ты посвети мне. До лестницы. Нет, лампу возьми. А там я уж со свечой.
Его свеча в высоком подсвечнике прыгает, когда он зажигает ее.
– Здравствуйте, ваше превосходительство. Как делишки во вверенном попечению вашему заведении?.. Эй, ты! Никого больше не принимать. После завтрака - карету. Ливрейного на козлы! Кушайте, ваше превосходительство.
Чуть привстал в кресле со спинкой высокой важный Корнут, руку через стол гостю протянул. И к старухе древней, в шелковом плате, в темном за столом сидящей, гость почтительно подошел.
– Как здравствуете, Домна Ефремовна?
Чуть пониже голову трясучую нянька склонила.
– Благодарствуй, батюшка!
А кресло ее такое же, как у барина ее, у Корнута Яковлевича. Остальным, кто за стол сядет, стулья поставлены с сафьянной обивкою, без локотников.
– Как же, Корнут Яковлевич? Может, мы и оформим обещание ваше... Благодетельное обещание ваше.
Это превосходительный после трудно придуманных слов многих, на которые никто не откликнулся.
– А вы уж лучше, ваше превосходительство, к ужину заезжайте. Тогда я по поручению Корнута Яковлевича и не то еще вам оформлю. А в настоящее время не до того нам.
Сказав, отпил и причмокнул нотариус Гервариус, на Корнута глаза скосил. Хозяин от стакана глаз не поднял. А в стакане красное вино. Усы покручивает.
Под дубовым потолком высоким молчание людей впитывают радостно стены, старыми гобеленами украшенные. Про те гобелены брат Макар не раз говаривал, не завидуя:
– Дрянь линючая. Выкинь! Ведь и тебе эти тряпки не нравятся.
Радостно помолчали теперь стены, тканьем старым украшенные, и услышали:
– А и взаправду, батюшка. Чего тебе здесь сейчас? Али не знаешь: день ноне особенный. К ночи жалуй, к ночи. К ночи вашего брата эк сколь ожидаем. Еще коли встрешь кого, сюда гони. Шампанским тебя угостим.