Прощальный вздох мавра
Шрифт:
(Васко Миранда до конца своих дней был уверен, что она позаимствовала идею у него; что его картина поверх другой картины была источником ее палимпсестов и что его плачущий мавр вдохновил ее на бесслезные изображения сына. Она этого не подтверждала и не отрицала. «Нет ничего нового под солнцем», – говорила она. И было в этих образах противостояния и взаимопроникновения земли и воды нечто от Кочина ее юности, где земля притворялась частью Англии, но омывалась Индийским океаном.)
Она была неукротима. Вокруг фигуры мавра в его крепости-гибриде она плела свои видения, в которых главенствовал именно образ переплетения, взаимопроникновения. В определенном смысле это были полемические картины, попытка создать романтический миф о плюралистической, составной нации, о нации-гибриде; арабская Испания понадобилась ей, чтобы пересоздать Индию, и этот земноводный пейзаж, в котором суша могла быть текучей, а вода сухой и каменистой, был ее метафорой – идеалистической? сентименталистской? – настоящего, а также будущего, на
Персонажи, столь многочисленные за стенами дворца, начали появляться и в его покоях. У матери Боабдила, старой воительницы Айши, естественно, было лицо Ауроры; но на этих ранних полотнах грядущие ужасы – завоевательные армии Фердинанда и Изабеллы – были почти неразличимы. На одной или двух картинах, если приглядеться, на горизонте виднелось копье с флажком; но в целом, пока длилось мое детство, Аурора Зогойби стремилась изобразить золотой век. Евреи, христиане, мусульмане, парсы, сикхи, буддисты, джайны толпились на балах-маскарадах у ее Боабдила, и самого султана она писала все менее и менее натуралистично, все чаще и чаще представляя его многоцветным арлекином в маске, этаким лоскутным одеялом; или, сбрасывая, как куколка, старый кокон, он оборачивался роскошной бабочкой, чьи крылья чудесным образом соединяли в себе все мыслимые краски.
По мере того, как «мавры» все дальше уходили в область мифа и притчи, мне становилось ясно, что позировать, в сущности, уже незачем; но мать настаивала на моем присутствии, говорила, что я ей нужен, называла меня своим талис-мальчиком. И я был рад этому, потому что повесть, разворачивавшаяся на ее холстах, казалась мне в гораздо большей степени моей биографией, чем реальная история моей жизни.
В годы чрезвычайного положения, пока ее дочь Филомина сражалась против тирании, Аурора оставалась в своем шатре и работала; возможно, политическая ситуация была одним из стимулов к созданию «мавров», возможно, Аурора видела в них свой ответ на жестокости эпохи. Забавно, однако, что старая картина моей матери, которую Кеку Моди невинно включил в ничем, помимо ее участия, не примечательную выставку на темы спорта, произвела больший шум, чем все, на что была способна Майна. Картина, датированная 1960 годом, называлась «Поцелуй Аббаса Али Бека» и основывалась на реальном происшествии во время третьего матча по крикету между Индией и Австралией на бомбейском стадионе «Брейберн». Счет игр был 1:1, и третья встреча складывалась не в пользу Индии. Пятидесятка Аббаса (вторая у него за матч), заработанная на второй серии подач, принесла нашим ничью. Когда он набрал пятьдесят очков, с северной трибуны, где обычно сидела солидная, респектабельная публика, сбежала хорошенькая девушка и поцеловала игрока с битой в щеку. Спустя восемь подач Аббаса, видимо, несколько рассредоточившегося, вывели из игры (принимающий – Маккей, подающий – Линдвалл), но матч к тому времени был спасен.
Аурора любила крикет – в те годы эта игра привлекала все большее число женщин, и молодые звезды вроде А. А. Бека становились столь же популярны, как полубоги бомбейского кинематографа, – и была на трибуне в момент захватывающего дух, скандального поцелуя, поцелуя двух этнически чуждых друг другу красивых людей, случившегося средь бела дня на битком набитом стадионе, причем в то время, когда ни один кинотеатр города не осмелился бы предложить публике столь возмутительное и провокационное зрелище. Ну так что ж! Моя мать была воодушевлена. Она ринулась домой и в одном продолжительном творческом порыве написала картину, преобразив в ней робкий «чмок», сделанный шалопайства ради, в полноценные объятия в стиле западного кино. Именно версия Ауроры, которую Кеку Моди незамедлительно показал публике, а пресса растиражировала, осталась у всех в памяти; даже те, кто был в тот день на стадионе, начали говорить, неодобрительно покачивая головами, о преступной вольности, о бесстыдно-влажной бесконечности этого поцелуя, который, уверяли они, длился больше часа, пока наконец судьи не растащили забывшуюся парочку и не напомнили игроку о его долге перед командой.
– Такого нигде не увидишь, кроме как в Бомбее, – говорили люди с той смесью возбуждения и неодобрения, какую только скандал способен составить и взболтать как нужно. – Что за город распущенный, яар [93] , ну и ну.
На картине Ауроры стадион «Брейберн» взволнованно сомкнулся вокруг двоих милующихся, вожделеющие трибуны взметнулись ввысь и нависли над ними, закрыв почти все небо, а среди зрителей виднелись кинозвезды с вытаращенными от изумления глазами (кое-кто из них и вправду был на матче), пускающие слюнки политиканы, бесстрастно-внимательные ученые, хлопающие себя по ляжкам и отпускающие сальные шуточки бизнесмены. Даже знаменитый «обыватель» – персонаж карикатуриста Р. К. Лакшмана – маячил на одном из дешевых мест восточной трибуны и выглядел шокированным на свой наивный, придурковатый манер. Так что картина приобрела всеиндийский размах, стала моментальным
93
Яар – дружок, приятель (хиндустани).
Аурора, огорченная обвинениями в адрес Али Бека, забрала картину домой и долго потом не выставляла. Она оттого позволила вновь показать ее пятнадцать лет спустя, что для нее картина эта стала всего лишь безобидным напоминанием о прошлом с его курьезами. Спортсмен давно уже не выступал, и поцелуй больше не считался таким возмутительным актом, как в те недобрые старые дни. Она не предвидела лишь одного: что Мандук, ставший теперь полноценным политиком коммуналистского толка, одним из основателей «Оси Мумбаи», партии индусских националистов, названной в честь бомбейской матери-богини и быстро приобретающей популярность среди бедного населения, вновь пойдет в атаку.
Он больше не рисовал карикатур, но в странном танце взаимного притяжения и отталкивания, в котором они кружились с тех пор с моей матерью, – для нее, надо помнить, слово «карикатурист» всегда было ругательным – он неизменно держал за пазухой увесистый камень. Он, казалось, не мог решить, чего ему хочется: то ли пасть на колени перед выдающейся художницей и светской дамой с Малабар-хилла, то ли столкнуть ее в грязь, в которой жил он сам; и, без сомнения, именно эта двойственность влекла великолепную Аурору к нему – к этому моту-калу, к этому толстому черномазому, олицетворявшему то, что внушало ей глубочайшее отвращение. Тяга к трущобам – наверно, наша семейная черта.
Фамилией своей Раман Филдинг, по слухам, был обязан прозвищу отца, который, будучи в детстве бомбейским беспризорником, страстно любил крикет и, околачиваясь поблизости от спортклуба «Джимкхана», умолял всех и каждого дать ему шанс: «Ну пожалуйста, бабуджис, господа хорошие, дайте бедному пареньку ударить! Ну хоть мяч подать! Ладно, ладно – хоть на приеме постоять! Только один филдинг!» Крикетистом он был никудышным, но в 1937 году, когда открылся стадион «Брейберн», он устроился туда охранником, и по прошествии лет сноровка, с какой он вылавливал и выпроваживал безбилетников, привлекла внимание бессмертного Найюду, который узнал в нем мальчишку из «Джимкханы» и пошутил: «Ну что, только-один-филдинг, – ты, я вижу, цепко стал ловить». После этого его звали не иначе как Т. О. Филдинг, и он с гордостью сделал прозвище своей фамилией.
Сын его извлек из крикета совсем иные уроки (говорят, к сильному огорчению отца). Не для него скромная демократическая радость причастности к этому блаженному миру, пусть даже в подчиненной, второстепенной роли. Нет, в молодости он прожужжал друзьям все уши в питейных заведениях центрального Бомбея, разглагольствуя о чисто индусском происхождении игры.
– С самого начала парсы и мусульмане пытались украсть у нас крикет, – заявлял он. – Но когда мы, индусы, собрали наши команды воедино, мы, разумеется, всыпали им по первое число. Таким манером надо и всюду действовать. Слишком долго мы раскачивались и плясали под дудку всяких пришлых типов. Если мы организуемся, кто против нас устоит?
Это причудливое понимание крикета как глубоко общинной игры, исконно индусской, но постоянно находящейся под угрозой со стороны иных, чужеродных общин, легло в основу его политической философии, приведшей к созданию «Оси Мумбаи». Раман Филдинг даже хотел вначале назвать свое новое политическое движение в честь какого-нибудь знаменитого крикетиста-индуса – Армия Ранджи, Солдаты Манкада, – но все же предпочел богиню, которую называют по-разному (Мумба-аи, Мумбадеви, Мумбабаи), с тем, чтобы придать своей энергичной, взрывчатой группировке как религиозную, так и региональную националистическую окраску.