Провокатор
Шрифт:
– Не хочу.
– Тогда не очерняй нашу прекрасную действительность.
– Я не очерняю.
– Нет, очерняешь.
– А ты откуда знаешь? Ты же ничего не читал?
– Читал-читал, - отмахнулся мой друг.
– У тебя сортир весь в черновиках. Тебе что? Приятно написать, а потом этим самым...
– Мне нравится ход твоих мыслей, Вава.
– Между прочим, ты там и меня упоминаешь.
– Ты - светлый образ.
– Это хорошо!
– И заглотил еще литр винно-водочной жидкости.
–
– Есть! Если родина приказывает...
– Вот-вот, за это я тебя, Александров, уважаю!
– Цава, он же Цаава, поворачивался к стене.
– Устал как пес. Эх, бабы, бабы... кошки...
– И спросил через плечо: - А ты-то меня уважаешь?
– Уважаю-уважаю.
– Молодец!
– зачмокал невосприимчивый к действительности мой товарищ.
– Я за тебя... жизнь... на алтарь. Я все могу... все... И куплю, и продам... тут-тук! Кто там? Это я - цветочувствительный Цаава! Вава!
– И, хихикнув, трудолюбиво засопел.
После случившегося мой друг попытался выпытать у меня, что же он наплел в нализавшемся состоянии? Эти попытки были тщетны - я мужественно молчал: мало ли что человек болтает, восхищаясь жизнью? Но тем не менее черновики из места общего пользования убрал; но фамилию Цавы все-таки пишу с одной буквой, чтобы он не догадался... И он, Цаава по паспорту, делает вид, что не догадывается.
И вот я, вспомнив всю эту веселую историю, взялся за телефон и позвонил своему другу. И хотел объяснить суть проблемы.
– Это не телефонный разговор, - сказал Цава; и я окончательно убедился, что он сексот.
бабка Кулешова старилась, а Петя-Петечка-Петруха, сынок, рос-рос и вымахал в Петра; и, как на пашпорта свобода вышла, отблагодарил свою малосостоятельную матушку - подался за счастьем в город. Вернулся через три года, не один, с подарком - годовалым внуком.
– Собирайтесь, мамаша, в счастливую жизнь, - говорил Петр; ходил по хате гоголем в просторном урбанистическом, прости, Господи, костюме.
– Куда это?
– страшилась бабка.
– Эх, маманя, в обчество!
– отвечал сын.
– Вы знаете, какое это обчество?
Бабка не знала. Однако скоро узнала, что это общество, в котором "созданы могучие производительные силы, передовая наука и культура, в котором постоянно растет благосостояние народа, складываются все более благоприятные условия для всестороннего развития личности; развитое социалистическое общество - закономерный этап на пути к коммунизму" - так объяснял малограмотной старухе ее сын, вертухай и практичный человек будущего.
На все эти образовательные слова заплакала бабка, как несознательный элемент, подмела пол, перекрестила печь, укутала ребенка-сироту, мамку которого определили за растрату на таежный лесоповал, и поехала в неизвестный край пользоваться
Из бессознательного созерцания М. вывел оглушительный звук из оркестровой ямы. Режиссер боднул потустороннее и увидел: из подпола шумно выносили Сигизмунда, на его лакейской шее болталась веревка.
– Вот... это... так сказать... руки на себя, - говорил помреж.
– Что? Сигизмунд?!
– М. скачками помчался на сцену.
– Ты что, старый черт?! Сигизмунд, родной мой?
– Тряс товарища за плечи.
– Что сделал, дур-р-рак?
Дирижер открыл глаза:
– Чего, маэстро?.. Трясешь, как грушу. Ты знаешь, какие гробы из грушевых деревьев?.. А веревки у нас гнилые... Порвалась, гадюка. Никакой возможности повеситься по-человечески старому бедному еврею... На барабан упал!.. Бум!.. На барабан! Бум!
– Истерично захохотал.
– Бум!!! И не в рай! И не в ад! А в барабан! Бум! Бум! Бум!!!
– Врача! Скорее!
– заорал М., и желающего добровольно уйти от ответственной жизни спешно унесли за кулисы.
Режиссер прошелся между декорациями, остановился перед бюстом, покачался на носках, вздернув напряженное лицо, потом повалился на пшеничный сноп, жесткий и пахнущий лакокраской. Лежал и смотрел на металлические перекрытия сцены.
– Что случилось?
– появилась Зинаида.
– Это правда, что Сигизмунд?..
– Правда, жена, правда.
– Так ему и надо, иуде!
– Зиночка!
– Прости... Ты его жалеешь? А кто тебя пожалеет?
– Опустилась на колени.
– Ты меня пожалеешь.
– Я тебя всю жизнь жалею.
– Да?
– Забыл?.. Помнишь, ты лежал в огромной палате. Там было человек двадцать... Я пришла, а ты ешь какую-то чудовищную кашу, размазанную по миске. Это было все, что ты заслужил на пятый год Октября.
– Пятый?
– Пятый-пятый.
– А ты знаешь, - сказал М. после молчания, - я был счастлив... Кашу не помню... А тебя помню... Мы только-только познакомились.
– Ты сидел на тифозном матраце и скреб ложкой по миске, потом, облизываясь, блаженный такой, лег на подушку...
– улыбнулась Зинаида.
– Я знаешь как после ревела в коридоре... Поревела-поревела и пошла к наркому.
– К кому?
– Да-да, пришла к наркому и говорю: как вам не стыдно! Голодает ваш революционный режиссер, безгранично талантливый, как вы сами пишете в своих статьях...
– О! Вспомнил!
– вскричал М.
– Селедку вспомнил. Три фунта страшной ржавой селедки!..
– Помолчал.
– А ты помнишь Величко? Комиссара?.. Он нам еще туркменскую дыню привез... Мы ее неделю лопали...
– Запнулся, долгим взглядом посмотрел на родное лицо.
– Да, странное желание у людей, охота такая у человека, Зиночка, иногда хотеть жрать.