Самолеты на земле — самолеты в небе
Шрифт:
Это была вторая смерть, о которой я узнал после приезда в Лукино, — узнал случайно, за столом, между первым и вторым блюдами. Она почти не произвела на меня впечатления, ибо я никогда раньше не видел погибшего. Но бабушка сказала, что у Захара Степановича Дворина погибла его гордость, и некоторое время все молчали, хотя никто из нас не был виноват в том, что произошло.
Но эти руки на веслах, этот засыпающий фантастический мир озера — тысячелетней давности долг, который неизвестно когда и чем смогу оплатить, был предъявлен мне сегодня и застал врасплох. Нет, не то я говорил ему и вел себя совсем не так, как должен себя вести
Я вспомнил его портрет Наташиной работы, вдавленное лицо, яблоки из писательского сада, его шутки и последний взмах крыльями бабочки, которая не может улететь. На этот раз кредитор пришел в образе ангела-хранителя, и поначалу я не узнал его.
— Такое несчастье, — сказала мама. — Я всегда волнуюсь, когда ты едешь на машине. Столько случаев на дорогах.
Неловкую паузу прервал Николай Семенович:
— Расскажи, что пишешь сейчас, Сонюшка.
— Должна начать воспоминания о Лукашине, только все времени не хватает, — говорит бабушка, точно оправдываясь.
«Вот тебе и свобода, — подумал я. — Еще один ее вариант». В самом деле, человек, казалось бы, свободен: у него персональная пенсия (и, значит, материальная свобода), профессиональное умение писать, но мешает досадная деталь — нет времени. «Потому что Марина», — говорит мама. «Потому что дочь художник, — добавляю я, — и нет мужчины в доме. Потому что ее добрая душа не способна отказать нуждающемуся в помощи». И вот сотни безымянных добрых дел, не зарегистрированных ни в послужном, ни в каком другом реестре. Ходатайства, письма какие-то. Просят сообщить даты, которых не могут разыскать в архиве, — нужен живой свидетель. И живой восьмидесятипятилетний свидетель пишет письма, воюет с Маринкой, на все это тратит массу времени и сил.
Да и возраст, конечно. И время. В связи с этим возникает вопрос, который задает Николай Семенович и ответ на который бабушка дает, как бы подойдя к нему с другой стороны. Словно ее спрашивают по-детски нетерпеливо: «Кто в тереме живет?» А она спокойно открывает дверь и предлагает: «Взгляните сами».
— Я чувствую, что моя жизнь переполнена, — говорит бабушка.
— Это какой Лукашин? — спрашивает Николай Семенович.
— Председатель Совнаркома Армении в двадцатые годы.
Ну хорошо, в восемьдесят пять лет не стать маразматической старухой, сохранить ясность ума — это одно. Но вот что удивительно. Мне никогда не приходила столь обычная в таких случаях мысль — могла ли она когда-то и в самом деле быть молодой хорошенькой женщиной, которую я видел на фотографии девятисотых годов? Это так очевидно для меня: тактичная, тихая бабушка, которая в детстве неистово верила в бога, потом увлеклась астрономией (не в этом ли корни того, что Николай Семенович Гривнин назвал: «Вы предали меня трижды, прежде чем пропел петух»), нашла свое призвание и место в революционном движении, носила в сумочке прокламации, дважды была замужем (мама — дочь от второго брака), в оккупированном англичанами Баку в белой шляпке садилась в поезд вместе с дедом — франтом с внешностью коммерсанта, багаж которого состоял из бомб, патронов и типографского набора. Потом работала редактором журнала, вовремя не разоблачила двух врагов народа, за что была наказана по всей строгости законов того времени. Однако впоследствии выяснилось, что это ошибка — перед ней извинились.
И так всю жизнь. Работа днем, а ночью нужно писать заказную статью или шить рубашку для Машеньки, потом —
— Вы говорите: искусство, — вздохнула мама. — Живите искусством, утешайтесь искусством. Я лишь служанка, исполнитель.
— Все искусство теперь такое, — сказал я.
Бабушка не вмешивалась в разговор.
— Вот откуда в вашем доме исходит разрушающее начало, — воскликнул Николай Семенович, указывая на меня. — Берегитесь его! Этот Березкин из рода Турсунянов хочет похоронить цивилизацию.
Он хмыкнул, отчего кожа на губах натянулась и стала гладкой и бескровной, словно после ожога.
Как он все-таки постарел!
— В этом отношении у Андрея плохая наследственность, — шутила бабушка. — Вредные гены воинов-разрушителей. Его прапрадед, мой дед, еще в детстве поклялся погубить всех турок.
Мне казалось, что каждый за столом говорит о чем-то своем, не прислушиваясь к тому, что говорят другие.
— Слава богу, что хоть ты не связал свою жизнь со служанкой, — сказала мама, обращаясь ко мне.
— Теперь нет служанок.
— Тем не менее, — продолжала мама, переиначив смысл сказанного, словно возвращаясь к вчерашнему нашему разговору, — если бы ты все-таки женился на служанке и бросил ее с ребенком на руках, на порог дома бы тебя не пустила, несмотря на то, что ты мой сын. Уж я бы не стала размазывать кашу по тарелке.
Какая-то птичка на крыльце пела свою однообразную песню.
— Вы преувеличиваете свою праведность, Мария. Но мы отвлеклись. Андрей что-то хотел сказать в связи с Сонюшкиными воспоминаниями о Лукашине.
Я подумал: поговорю с мамой после того, как уйдет Николай Семенович.
— Ничего существенного. Просто вспомнил, что о пароходе «Лукашин» Севанского пароходства было написано в очерке Ивана Катаева об Армении.
— Это ведь очень старый очерк.
— Тридцать третьего или тридцать четвертого года.
Бабушка пожала плечами. Ее смуглые, почти детские губы выражали участие.
«Как странно, — подумал я, — теперь и этот пароход связан с будущим воспоминанием об этом вечере».
Сколько так или иначе, прямо или косвенно связанных вещей, лиц и улыбок несет в себе каждый. И все они — вещи и лица — разрозненные и удаленные друг от друга сами по себе, сцеплены между собой в тебе, одно выходит из другого, как дома и улицы на маминых эскизах. Еще я подумал о том, что сказке о сундуке, в котором спрятана утка, не хватает цельности, непрерывности бытия. Слишком уж они разъединены и независимы, эти носители жизни Кощеевой: сундук и утка, яйцо и игла. Ведь жизнь — цельное образование, ни от чего в ней не откажешься, ничего не откинешь, не спрячешь на дне моря.
Марина вмешалась в разговор:
— Бабушка, кого ты больше любишь, Андрея или меня?
Бабушка сначала в растерянности оглядывала сидящих за столом, словно в поисках поддержки, потом нашлась, протянула Марине руку.
— Пять пальцев на руке. Смотри: это ты, мама, Андрей, Катя, Лелечка. Кого могу я больше любить?
— Она так гордится тобой, — шепнула она мне, когда Марина отвернулась и не слышала нас. — Ей не дает покоя тщеславная мысль о том, что обращается к тебе на «ты». Учти, у нее большая потребность в тебе, единственном мужчине нашего дома.