Самоубийство Пушкина. Том первый
Шрифт:
Николай умолк, прошёлся по кабинету, потом вдруг резко остановился против Пушкина. Спросил:
– Что же ты на это скажешь, поэт?
Взволновался Пушкин. Подобного разговора у него не было ещё. Важность всякого слова была тут в том, что оно не могло остаться без последствий. Не только для самого поэта, но и для царя. И для России, смутно грезилось Пушкину. Это был не тот не обязывающий, даже в остроте своей, пустой разговор, который, бывало, вёл он в дружеской или случайной компании. Здесь был разговор двух великанов, которые теперь имели едва ли не равную силу и влияние. Один – на ход государственный, исторический, другой – на ход мыслительный, а, значит, опять же способствующий исправному движению истории.
– Ваше Величество, – тщательно подбирая
Царь при этом опять попытался улыбнуться, но получилось это так, что он лишь обнажил верхний плотный навес ровных широких зубов. Вышел предупреждающий оскал раздражённого зверя.
– Пушкин, ты поверил в конституцию потому, что потерял веру в правду… Кто пишет на скрижалях твоей конституции? Пестель? И ты думаешь, что он напишет что-нибудь лучше божьих заповедей? Русской конституцией долгое время ещё должна оставаться Божья воля. Иначе – погибель. Там, где правят все, не правит никто. И тут полное раздолье для ловкачей и выскочек. Поверь мне, Пушкин, народовластие начнётся с убийства Бога. Бог мешает честолюбцам из черни подступиться к власти. Россия сильна, пока народ верит в божественный смысл власти. Конституция расчистит дорогу к ней честолюбцам из черни, из толпы. Твоих друзей, кюхельбекеров и каховских, я отношу к черни, потому что они опираются на её темноту. Конечно, солдаты кричали на площади: «Да здравствует Константин и Конституция!». При этом они думали, что Конституция, это имя новой польской содержанки наследника. И только на этом основании вы утверждаете, что конституции требует народ?..
– Государь, я могу согласиться с тем, что народ имеет мало понятия о конституции. Но ведь и Бог создал человека свободным. Всякого человека. И эта Божья воля должна быть закреплена в человеческих законах. Так я думаю о конституции. Если бы вы, государь, дали своему народу эти законы, вы бы раздвинули пределы человеческого и царского величия…
– Да пойми ты, наконец, что я готов уважать то, что подразумевается под этим словом… Удивлю тебя больше, я чувствую нутром, что тот изначальный ум, который осилил это понятие, вложил в её дух и букву нечто, призванное напомнить каждому о его неповторимой человеческой сути. Головой же и знанием, в котором, как сказано у Эклезиаста, «многая печаль», понимаю я, что всё это не более, чем грязная метла, которой мерзкая моему духу политика расчищает себе дорогу… Я хотел бы представить себе вашу конституцию в виде прекрасной женщины. Однако мой небогатый мужской опыт говорит, что женщину можно боготворить, но и самую прекрасную можно держать лишь для грязной похоти… В России демократия не удержится в первом разряде. Она родит таких чудовищ, каких твоим друзьям-революционерам и представить сейчас невозможно… Знаешь ли ты, в чём главная слабость и сила моего… (Царь взглянул на Пушкина и, будто решив окончательно поставить его рядом с собой, поправился) …нашего народа? Он велик, пока во главе его великое лицо, изберите во главу его ничтожество, и он тут же сам впадёт в ничтожество… Изберите мерзавца, он станет мерзавцем… Это свойство неустоявшейся нации. Я не могу сейчас доверить мой простодушный народ произволу политической игры. Его немедленно обманут… Вы хотите отдать власть всем? Вы видите в этом свободу? Однако вы забываете, что сколько голов, столько мнений. Русская голова так устроена, что в каждой своя правда. Бесчисленные мнения, породят бесчисленные партии. Каждая захочет решать судьбу государства. Политический спор тут не удовлетворит. Прольются реки крови. Вот каким будет ваше царство демократии. И вы говорите, что русский народ находит в нём свое выражение? Как же вы плохо думаете о своём народе… Ты, вероятно, думаешь, что я был жесток с твоими друзьями? Нет! Я не задумаюсь повторить то же, если гидра революции
– Я могу согласиться с вами, государь, только отчасти. Абсолютная власть все же узда и не может быть вечной. Высшая мудрость – уметь пользоваться свободой. Как же научить этому наш народ, если искоренить саму мысль о свободе?.. Вечно оберегая народ от ошибок, вы так и не дадите ему выйти из духовного младенчества. Это ли надо великому народу?
– Постепенно, Пушкин, постепенно. Осторожная медлительность в переменах – вот где русская государственная мудрость. Россия – это тот воз, который всегда на крутом повороте. Только раз дёрнешь вожжей неосторожно, и опрокинется…
– Есть, однако, государь, вещи, которые надо уничтожать немедленно. Иначе они уничтожат и Вас и Россию.
– Выражайся яснее.
В царе происходит постепенно, в течение разговора, замечательная перемена. Он как бы сходит с пьедестала. Выразительные до скульптурности манеры и ужимки, меняются на вполне человечные. Окаменелость взора оживляется вниманием. Пушкин, прежде смущенный обстановкой, боровшийся с приступами врождённой застенчивости и потому непроизвольно державшийся фертом, наоборот, проявляет теперь всё внешнее достоинство и простоту упорно мыслящего человека. Постепенно они внутренне приближаются друг к другу.
– Государь, Россию губит самоуправство. Народ не знает другой власти, кроме власти чиновника. Эта власть злобна и бесстыдна. Общественная безопасность ничем у нас не обеспечена! Справедливость в руках мздоимцев. Над честью и спокойствием семейств издеваются негодяи. Судьбою каждого управляют не закон, а фантазия столоначальника… В высшем почёте у нас казнокрады. Укравшего копейку, у нас еще могут посадить, а крадущего миллионы назначают в правительство… Что ж тут удивительного, что нашлись люди, восставшие против этого порядка. Мне видится в мятеже другое, нежели вам, государь. Те, которых вы считаете злодеями, хотели уничтожить то, что есть, и построить то, что должно быть: вместо притеснения – свободу, вместо насилия – безопасность, вместо продажности – нравственность, вместо произвола – покровительство закона. Другое дело, что в патриотическом безумии, они зашли слишком далеко, но я уверен, что даже карая их, в глубине души вы не отказывали им ни в сочувствии, ни в уважении! Я уверен, что если государь карал, то человек прощал…
– Смелы твои слова! – сказал Николай сурово, не определив, однако, гневаться ли ему. – Значит ты, всё-таки, одобряешь мятеж? Оправдываешь заговор против государства? Покушение на жизнь монарха?
– О, нет, Ваше Величество, я только хотел сказать, что если это не устранить, то когда-нибудь поднимется такой вихорь, который всё снесёт. Если бы вы решились вытравить и эту гидру, я мог бы потерпеть и двадцать лет диктатуры… умной…
– Занятно, – только и сказал на это царь.
– Тут царь опять помолчал, чуть прищурив чудное круглое око своё, испытывая Пушкина:
– Значит, ты не был бы на площади в день возмущения, если бы был в Петербурге четырнадцатого декабря?
Всё в Пушкине замерло. Решительное настало в разговоре. Пушкин бывал иногда робок и странным образом застенчив. Но, подготовив себя, и перед дуэльным выстрелом стоял не моргнув. Это он себя потом изобразит в повести «Сильвио», плюющим черешневые косточки под прицельным прищуром. Такое с ним было.
– Не буду лукавить – я встал бы в толпу мятежников. Там были мои друзья!.. Я и теперь не перестал их любить…
– Да можно ли любить такого негодяя, как Кюхельбекер? – Это единственный вопрос, который Николай Павлович подал чуть живее, чем весь остальной его разговор, размеренный, как водопад, или как бег облака.
– Все, кто знали его, считали сумасшедшим. Можно только удивляться, что его сослали с людьми умными, во всяком случае, действовавшими сознательно.
– Ну, хорошо, я думаю, подурачился ты довольно. Теперь ты в зрелом возрасте, пора быть рассудительным. Меня беспокоит, что у тебя нет желания работать. Я призвал тебя, чтобы ты послужил России. Какого цензора ты бы хотел?